Она не слыхала, как кто-то, тихо ступая по коврам, вошел к ней и остановился. Это был царь. Догадавшись, что Ксения опять плачет, он осторожно положил ей руку на голову. Девушка встрепенулась.
— Ах, это ты, государь.
Она растерялась от неожиданности и смутилась, что ее застали не в порядке, с распущенною косою…
— Ты опять в слезах, — сказал Димитрий с нежным укором.
— Прости, государь-дядюшка… я… я вспомнила…
— Что ты вспомнила, Аксиньюшка?
— Ох, прости, государь. Я батюшку вспомнила.
— Что ж, милая? Родителей и Бог велит помнить и молиться о них.
— Я молилась. Завтра батюшкова память, государь.
— А что завтра, друг мой?
— Память святых страстотерпцев российских князей Бориса и Глеба, государь.
— Что ж ты одна? Где твои девушки?
— У всенощнаго бдения, государь. Я… я боюсь, государь. Нас тогда… из терема… ругались над нами…
Она не могла говорить дальше — слезы задушили ее, и она зарыдала. Димитрий бросился к ней, схватил ее за руки, обнял и крепко притиснул к себе, целуя ее волосы, плечи, руки и бессвязно повторяя:
— Полно… полно, мое солнышко… забудь старое… милая моя, родимая моя! Полно же надрываться, Аксиньюшка, золото червонное… Да полно же, полно, светик мой…
И он целовал ее, припав на колени и путаясь головой в ее волосах, снова вставал, целовал ее шею, глаза… А она точно обомлела. Она забыла все, что около нее, где она, что с ней делается. И руки упали, и голова валится с плеч, и сердце замерло. Ей казалось, как будто она сама вся умирает в сладких судорогах. Ох, если б умереть так. Что это? Она никогда этого не испытывала. Она не чувствовала, как запонка ее сорочки выскочила из ворота и упала на пол, как сорочка спустилась с плеч, с груди и как он припал горячим лицом к ее жарким, упругим сосцам.
— Милая, радость моя…
— Ох… государь мой… дядюшка… дядя.
И руки ее сами собой распахнулись широко-широко. Она потянулась вперед и, обхватив его голову, так и замерла.
— Дядя… Митя… голубчик…
Димитрий высвободился из ее объятий, бледный, дрожащий, растерянно обвел комнату глазами и, схватив девушку в охапку, словно маленького ребенка, несмотря на массивность и полноту ее тела, прижал к себе и, шатаясь, понес ее, сам не зная куда… Ксения тихо простонала и обвилась руками вокруг его шеи…
— А мыши-то идут за гробом да горько-прегорько плачут…
Это бормотала дурка Анисьюшка, дворская потешница, которая была ко всем вхожа. Войдя в рукодельную Ксении и не найдя в ней никого, дурка — она была карлица — затопала по ковру маленькими ножками и снова забормотала:
— Ах она стрекоза-егоза, девка-чернавка — на смех мне сказала, что Оксиньюшка в терему… Ан ее йетути… Погоди ты у меня, коза, походит по тебе лоза…
И она вышла на переходы, бормоча:
XXII. ИГРА В СНЕЖКИ. ГОРЕ «СВИСТУНУ»
— Уж больно добер наш царь-от, — говорил Корела-атаман, следуя со своим товарищем, атаманом Смагою, и с донскими казаками за город, где Димитрий велел устроить снежную и ледяную крепость, которую, ради упражнения людей в воинском деле, нужно было брать штурмом.
— Чего не добер! — отвечал Смага, коренастый брюнет с волосами в кружало и с южным типом лица. — А поди, себе на беду.
— Да как не на беду — уйму не знают эти польские стрижи: всех задирают, никого знать не хотят, по церквам с собаками ходят.
— Э! Се що! — вмешался Куцько, запорожец, отрывая ледяные сосульки с своих черных усищ. — А ото у недилю, так вони на улици московок ловили та женихались з ними. Так просто оце за цицьку або там за що друге ухопить московску, та й каже: «Мы вам-ка царя дали, так вы нас-ка вважайте, давайте все, що у вас е…» А московски у слезы. Гай-гай. Пиднесут им скоро москали тертого хрину.