— Не дадут, не дадут, подлая, тебе мясца человечьего — ишь избаловали человечинкой… Не каркай, подлая! — говорит старый, на деревянной ноге, стрелец и грозит вороне кулаком.
Наконец, все прочитано. Выходят из рядов четыре польских жолнера и, взяв под руки осужденных, ведут к столбам мимо могильных ям…
Тот из осужденных, низенький, Никифор Саввич, что приносил кадило к монахам, проходя мимо ямы, заглянул в нее — заглянул в свою могилу. Да, любопытно, очень любопытно заглянуть туда. Другой, Никита Юрьич, только вздрагивает и хватается за жолнеров. Голова, верно, кружится — как бы раньше не упасть туда.
К ним подходит священник с крестом и что-то говорит. Осужденные крестятся, и звякают их молящиеся руки, закованные в длинные кандалы, звякают кольцами цепей, словно четками монашескими…
— «…земля есте и в землю отыдете», — слышится священническое утешение.
На осужденных надевают белые мешки-саваны и привязывают к столбам.
— Выходи повзводно! — раздается команда стрелецкого сотника.
— Пущай паны стреляют, — слышится протест из колонны стрельцов. — Нам по своим стрелять… рука не подымется.
— Ин быть так, — соглашается сотник.
Снова раздается команда. Выходят попарно жолнеры и становятся в две линии. Наводятся дула ружей на живые мишени — на белые мешки с завязанными в них людьми.
— Раз… два… три!.. — Кто-то машет не то платком, не то белым крылом, и в тот же момент что-то хлопает, точно десятки хлопушек по мухам. Нет, это меньше и жальче, чем мухи. Белые мешки разом оседают, но не падают. Из-под грубого холста брызжет что-то красное…
— Ох, кровушка! Ох, матушка…
Ничего не видать за дымом. Кто-то подходит к столбам, отвязывает белые мешки, и мешки так-таки мешками и сваливаются в ямы. За мешками в ямы посыпалась земля. Лопатами и ногами пихают туда землю. Полно— даже с верхом насыпано.
Опять команда, какая-то злая, с какою-то острою нотою в голосе польского хорунжего. Колонны сомкнулись. Застучал барабан. Колонны прошли по свежим могилам.
А стрелец, на деревяшке, ковыляя к посаду, тянет:
Да, кому синий кувшин, кому яма, а кому корова… Уж и жизнь же человеческая!
XIV. ЛЯПУНОВ И ОФЕНЯ
— Христос воскресе, Ипатушка!
— Воистину воскресе, боярин.
— Похристосуемся же, знакомый.
— Похристосуемся, бояринушка.
Такими приветствиями обменялись при встрече в стане Борисова войска, которое все еще стояло под Кромами, осаждая атамана Корелу с донцами, высокий, видный, средних лет ратник в богатом ополченском одеянии и горбатенький офеня с коробкою за плечами, может быть, оттого и казавшийся горбатым, что массивный короб, сидевший у него на спине постоянно, заставлял думать, что этот маленький человечек так и родился с коробом на спине.
Ратник сидел у шатра на длинном, толстом обрубке дерева и перебирал какие-то бумаги. На бревне же, которое было сверху стесано, стоял серебряный кувшин, а около него большая серебряная же стопа… И ратник и офеня похристосовались троекратно.
— Как живешь-бродишь, Боярышенька золотая? — спросил первый, улыбаясь. — Садись, медку испей.
Офеня низко поклонился.
— Спаси те Бог на добром слове. Брожу по Руси, аки челнок у ткачихи.
Он сел на другой конец бревна и спустил на землю свой короб.
— Спознал меня?
— Как не спознать Прокопа Ляпунова свет рязанского? Един сиз селезнь промеж серыми утицами, един и Прокоп Ляпунов на матушке, на святой Руси.
Ляпунов весело засмеялся, тряхнул своими русыми кудрями.
— А ты все такой же балагур, Боярышенька золотая? Где бродил с тоя поры, как у меня в Рязани иконы менял? А много после того воды утекло… боле чем у Бога положено… ох, как много — в пять-шесть годов-то… А теперь к нам с коих стран забрел?
— Из града Мангазеи, бояринушка.
— О таком городе я и не слыхивал.
— В Сибирской земле, бояринушка, дале, чем град Тобольск, на полуночну страну.
— А как туда попал?
— Из Архангельского городу кочем.
— Кочем, водою? Да что ты меня морочить вздумал, Боярышенька золотая? Видано ли, чтоб из Архангельсково городу в Сибирь водой пройтить?
— Видано, бояринушка. Пятой год тому будет, как я от вас из Рязани пошел в Архангельск да мимоходом забрел и в Соловецкую обитель, к угодничкам Зосиме-Савватию, иконы менять. И прилунись в ту пору в Архангельске быть колмогорцу Еремке Савину, а с ним мы спознались на Москве у князь Василей Мосальсково, — иконы я князю менял тако ж; и в те поры царь Борис Федорыч спосылал его, князь Василья, в Мангазею воеводой для поминочной рухляди и ясаку государева. И оный Еремка-колмогорец, снарядив кочи, задумал везти судовя снасти в Мангазею морем. Так я с ним-то и проехал морем в Мангазею из Архангельсково.
— Каким же морем-то?