А теперь я чувствую себя истерзанным. Фроман мертв, и будто прошла большая любовь. Еще недавно я думал о нем каждое утро, едва проснувшись. Он наполнял жестокой радостью мои нескончаемые дни. Я хитрил с ним. Разговаривал с ним. Провоцировал его. Осыпал его ругательствами, когда костылями цеплялся за мебель. Он был также моим преданным компаньоном ночами, когда мысли о том, что я больше не человек, не давали мне заснуть. Я не говорил Изе, но у меня часто ломила поясница, и поэтому я часами оставался в постели, бессильный перед будущим, которое меня ожидало. А он был здесь, со мной. Я, не торопясь, усердно ненавидел его лицо, которое знал наизусть, как географическую карту: широкий, толстый к низу нос, весь в черных точках, глубокие морщины по углам рта, на которых, казалось, и висел его рот; веки, как спущенные шторы, наполовину закрывали глаза. Мы смотрели друг на друга, и я постепенно начинал его бояться, так живо рисовала его моя память. Я забавлялся, как когда-то над портретами в школьных книжках, подрисовывая ему смешные усы, огромные пышные бакенбарды. Я его отталкивал, прогонял. Я кричал ему: «Убирайся! Надоел!» Мстил ему. Конечно, я получил небольшие преимущества. Например, теперь я ем в столовой вместе с Изой и Шамбоном. Хожу, когда захочу, в библиотеку. Устроившись в кресле господина Председателя, я читаю. Мне кажется, что замок принадлежит мне, но везде я таскаю за собой свою тоску, как ребенок деревянную лошадку. Иза также выглядит унылой. Она обязана носить траур, ходить на кладбище, отвечать на соболезнующие письма, подписывать всякие бумажки. Совсем скоро выборы, и она принимает друзей Фромана, которые приходят попросить ее от имени покойного присутствовать на заседаниях комитетов, включить себя в список, который вел ее муж. Такое впечатление, что она замкнулась в тяжелой печали, что вызывает подозрительные взгляды окружающих.
Не говоря уже о Шамбоне. Он похудел. Он ходит оглядываясь, ему кажется, что за ним следят. И чтобы придать себе храбрости, он пьет. Не то чтобы он набирался каждый день. Но на него иногда находит. Ему вдруг необходимо подкрепиться, потом он возвращается с красными пятнами на щеках, в глазах — вызов, движения неуверенные. Он меня беспокоит. На заводе он стал объектом скрытых насмешек, ведь там нет теперь его дяди, который заставлял их его уважать. Он обнаруживает надписи на стенах: «Шамбон — дурак». Классическое определение. И не то чтобы очень злобное. Или еще: «Шамбон — зануда». С этим он не согласен. Он сам мне сказал.
— Чем я им не нравлюсь? — возражал он. — Что я им сделал?
— Ничего, старина. Они просто дразнят тебя.
— Дразнят меня? Если бы они знали, что я… что вы и я… мы…
— Замолчи, идиот! Забудь об этом.
— Иза знает? Вы рассказали ей?
— Никогда.
— А если она узнает, что она скажет?
— Поговорим о другом.
Иза, конечно же, ничего не знает. Я бы мог ей обо всем рассказать, уверенный в ее собачьей преданности. Но что-то меня сдерживало. Угрызения совести, сомнения, озлобленность… Ладно, хватит! Она была его женой. Ее психика неустойчива так же, как и моя. Кроме того, ее начали беспокоить частые визиты комиссара. Колиньер остается очагом инфекции; еще эта старая ведьма, которая продолжает обвинять всех и каждого. Боюсь, что Шамбон, по горло сытый ее упреками, возьмет да и скажет: «Да, ладно, согласен, это я убил». Перед своей матерью этот кретин способен приписать себе убийство, чтобы доказать ей, что он не такая уж тюха, как она думает. Я замечаю по разным признакам, что он напуган и в то же время испытывает огромное удовлетворение, точно выдержал испытание и приобщился к избранным. Со мной стал вести себя фамильярно. Входит ко мне без стука. Принимается обсуждать мои подвиги, о которых когда-то слушал не дыша.
— Когда все просчитано: скорость, угол падения, его длина, — изрекает он, — в седло можно посадить хоть манекен, он прекрасно справится.
Я его с удовольствием задушил бы. Тем более что он прав. Но мне не нравится ни его правота, ни самодовольный вид, ни то, что он, может быть, говорит про себя: «В сущности, когда все предусмотрено, место нападения, время, способ, кто угодно справится». Правда же заключается в том, что он начинает ускользать от меня. Если бы я мог предвидеть, что он так изменится после спектакля, разыгранного в кабинете Фромана, не знаю, стал бы я убивать старика. Меня выводит из себя эта его улыбка превосходства, будто он думает: «Мы оба, мы такие хитрецы…» Я тут же привожу его в чувство.
— Знаешь, еще не известно, чем все кончится.
— Ну, притом, что все меры предосторожности были приняты…
— Да, конечно. Но ты можешь мне объяснить, почему Дрё все еще рыщет здесь? Поди знай, может он нас подозревает?