Иза пристально взглянула на комиссара и изменившимся голосом произнесла:
— Вы хотите знать все? Так вот, именно мой брат толкнул меня в объятия Фромана.
Сказав это, она встала.
— Вы удовлетворены, господин комиссар?
Комиссар тоже встал, тщетно пытаясь скрыть свое замешательство. Ему казалось, что где-то он попал впросак.
— Благодарю вас за вашу откровенность, — сказал он. — Мне необходимо найти формулировку, чтобы закрыть дело. Начальство подгоняет меня. Утверждать, что ваш муж застрелился из-за личных неприятностей, нельзя… Вы догадываетесь, какие поползут слухи… Также нельзя утверждать, что причина в финансовых затруднениях, так как это вызовет панику среди его персонала… Не потому, что впал в отчаяние. Никто не поверит в это. У меня только одна формулировка: «Вследствие продолжительной болезни». Все знают, что это значит, эти болезни могут никак не проявлять себя. Итак, если вы согласны, мы будем держаться такой версии, но вам нужно будет подтвердить это вашим знакомым.
— Я сделаю это. Остается убедить его сестру.
Я так и не узнал, о чем говорилось у старухи. Марсель показался мне очень раздраженным. Иза лишь поцеловала меня в лоб.
— Плюнь… Все будет хорошо.
И, как если бы они приняли обет молчания, больше эта тема не затрагивалась. Жизнь вошла в свое привычное русло, с той только разницей, что теперь я мог свободно разъезжать по дому. Раньше присутствие старика угнетало меня. Да, мне нравилось пугать его. Но подспудно я боялся зайти слишком далеко, вызвать его ярость. Иза беспокоилась. Она умоляла меня оставить его в покое, прекратить вести себя вызывающе. А теперь мне его не хватало. Проходили дни. Мне было тоскливо. Я скучал по нему. Чего-то недоставало. Нет, не лекарств. Ненависти, а это, может быть, хуже. Я с трудом свыкся с мыслью о том, что старик в могиле. Он поймал меня. Я — его. Мне недостаточно было сказать это. Я понял, что я должен был написать, чтобы потом перечитывать. По кусочку каждое утро, как лакомство. Такую смерть можно смаковать, как вино. Но сначала предстояло провернуть уйму дел.
Да, я ненавидел своего отца. Прежде всего, он был коротышка. А коротышка не должен играть на контрабасе. Он не должен выставлять себя напоказ, прижимаясь к его женственным формам. Настоящий отец не носит двубортных пиджаков клубничного цвета. Другие музыканты тоже походили своими костюмами на рассыльных в отеле. Но они играли сидя. Никто не обращал на них внимания. А он стоял. Были видны мешки у него под глазами, крашеные волосы и что ему скучно. Он боролся с зевотой, притворяясь, что следит за левой рукой, украдкой частенько взглядывал на часы. Вечера длились вечность. Танцующие качались на месте, как водоросли. Я засыпал, одуревший от шума. Выходил из оцепенения, лишь когда появлялась моя мать. Ее тоже я никогда не прощу. Она выходила на сцену в длинном узком платье из какого-то блестящего материала. Я видел, что она слишком накрашена и почти голая в своем сверкающем платье. Иногда, откидывая голову назад, она так широко открывала рот, чтобы взять высокую ноту, что был виден ее дрожащий язык. Это было отвратительно.
Попытаюсь вспомнить. Я так и вижу эти танцзалы, эти киношки с потрепанными креслами. Меня часто оставляли в гардеробной. Я сосал эскимо. А после этого — улицы, гостиницы, ожидающий нас в полутьме ночной сторож. Но все это туманилось, стиралось, как склеенные наугад обрывки фильма. Мне было тогда пять-шесть лет. Поистине, странная семья. Однажды отец ушел к скрипачке. Чтобы заработать на жизнь, моя мать вынуждена была давать уроки фортепьяно. К счастью, нам помогали мои бабушка с дедушкой. Мы жили возле Бют-Шомон в хорошей квартирке, окна которой выходили в парк. Мой дедушка (по матери) был флейтист в республиканской гвардии. Я его видел на празднествах, разодетого как оловянный солдатик. Он был восхитителен и немного смешон со своей дудкой. Он в такт кивал головой, поднимал в небо томный взгляд или склонялся до земли с серьезным видом заклинателя змей. Его я очень любил. Но почему он решил учить меня играть на виолончели? Этот великолепный человек, выдающийся флейтист умел играть как любитель на многих музыкальных инструментах. Как консьержи дорогих гостиниц умеют говорить о погоде-о природе на семи или восьми языках, так и мой дед был дилетантом, хватающимся за все сразу, от виолончели до арфы, от тромбона до английского рожка. Он был, так сказать, музыкальный полиглот. Он удивлялся моему сопротивлению. Он не мог понять, что я испытывал к виолончели что-то вроде суеверного ужаса, как если бы она явилась результатом того, что мой отец обрюхатил свой контрабас.
И потом, существовала сложная проблема с басовым ключом. Почему «до» нужно было читать как «ми», «фа» как «ля» и так далее? Этот мудреный, замысловатый язык еще больше злил меня. Единственная музыка, которая мне нравилась, это был шум автомобильного мотора. Необъяснимое пристрастие, согласен. И тем не менее…