8
До семидесяти двух лет каждый божий день мой дед отжимался под метроном! И отжималось ему исключительно рядом с роялем. После своей гимнастики он переворачивался на спину и полчаса смотрел в потолок. В этом была его загадка. И в этом он был заразителен. Смотрел с таким интересом, что жутко хотелось тоже — просто свербило — лечь рядом и понять, что он там разглядывал. Его глаза становились такими большими и безмятежными, как будто он видел перед собой Кассиопею или Пояс Ориона. Иногда мадам Эдер пыталась прикладываться рядом с ним, но он её прогонял. Говорил, что это его личные утренние тридцать минут. И тогда она поднимала свою томную длиннопалую ладонь и морской звездой роняла её на лицо моего деда, закрывая ему глаза. Он всегда улыбался, но злился.
А мне разрешал.
— Почему ей можно? — без особого, впрочем, энтузиазма интересовалась мадам Эдер.
— Она умеет молчать, — отвечал ей мой дед, не отрываясь от потолка.
Мне нравилось лежать на полу рядом с ним, но всё оказалось не так просто — у него была система.
«Найди точку, — говорил он мне. — Даже на кипенно-белом потолке есть маленькие точки, приглядись».
Я хотела возразить, что их вовсе нет, но он дотронулся до моей руки и сказал: «Ищи!»
— Что там сегодня показывают? — спрашивала мадам Эдер, задирая голову и размазывая по своим проволочным рукам ванильный крем.
Порой она переступала через нас, и это было забавно, потому что пространство возле рояля не являлось ареалом её обитания. Просто так заметить мадам Эдер рядом с инструментом было так же сложно, как жирафа в Арктике. Мой дед даже подарки от неё прятал в открытом корпусе рояля — ставил маленькие ювелирные футлярчики в угол на чугунную раму или за клавиатурным клапом. Там было надёжнее всего.
— Белый потолок — это море, — говорил мне дед, — у него есть свой звук и свой запах. Он может стать вселенной, а может безумно раздражать. Может быть вдохновляющим, а может быть просто белым. Найди точку, смотри внимательно и думай о ней, мысленно дотянись до неё.
— А потом?
— А потом стань ею.
Он говорил, что иногда это помогает ему расслабиться, а иногда что-то понять, и абсолютно всегда — услышать. У него во всём была музыка: в стуке каблуков по кафелю у лифта, в шуме двигателей самолёта в небе за окном и в визгливом лае соседского той-терьера. Он считал, что абсолютной тишины не бывает.
«Условно семьдесят процентов всех самых важных звуков в жизни раздаётся внутри нас, — рассказывал он на своих музыкальных лекциях. — Не извне. Безотносительно к отсутствию или наличию шизофрении и слабоумия. То есть это не обязательно голоса. Любой живой человек имеет „внутренний шум“, который он может интерпретировать как внутренний голос, что опять-таки не обязательно вербальность. Каждое настроение звучит по-своему, но при этом мы не можем говорить о какой-то универсальности и единообразии его звучания. Например, в отличие от стереотипных, что объективно очень спорно, характеристик чувствования злости, у меня она будет звучать абсолютно не так, как у другого человека. Речь идёт не о звучании вас в злости, а о звучании злости в вас. Очевидно, Бетховен со своей глухотой является ярким показательным примером моей теории. Можно предположить, что, если бы всякая эмоция звучала во всех одинаково, то сонату для фортепиано № 14 до-диез минор могли бы сочинять столетиями нота в ноту, даже не имея понятия об уже существующем варианте, достаточно было бы просто иметь представление о луне. Но самое интересное то, что „лунной“ соната стала уже после смерти автора, потому что кто-то другой услышал в ней луну. Как мы все знаем, споры по поводу того, достаточно ли в ней луны, и есть ли она там вообще, продолжались довольно долго, так как параллельно выдвигалось немало интересных версий о том, что соната всё-таки „солнечная“. Одним словом, мы можем быть созвучны, но всегда автономны. Вопрос, насколько человек готов улавливать свои звуки, остаётся открытым. Готовность, в отличие от способности, присуща не каждому».
У меня не получалось стать точкой, я всегда была просто белым потолком, и он говорил, что это тоже неплохо, а потом признался: «И я!»
— Как? Ты же сказал, их там полно!
— Я отталкивался от того, что ничто не идеально, — улыбался мой дед. — Ты ещё не точка, а я уже не точка. В моём возрасте точку на потолке можно разглядеть только в очках, и только если потолок опустить, а это чертовски пугает!
— Почему?
— Тебе ещё рано об этом думать!
Во время антверпенской отлучки мадам Эдер мой дед совсем распоясался.