— Ну, не суть… Наши схватились душить богатых по классовому признаку, немцы всех — по расовому. Наворотили от души. Вот вам — польза чтения. Чем вы гордитесь тут? Сейчас общество лучше стало. Литература нужна только как закон! Раньше это были всякие священные тексты. Теперь это физика, биология; то есть правда — то, что на самом деле! То, что закон природы и техники.
— Да-а… ты просто Жириновский от философии! Вот. Бери. Заслужил.
— Что это?
— Часы.
— Да они же не ходят.
— Да. Стоят. Зато серебряные. Однажды ты починишь их, а заодно свои мозги! Каждый раз, когда ты будешь встречать в жизни опровержение своих сегодняшних тезисов, смотри на эти часы, и, может быть, когда-нибудь они пойдут.
— Вы такой же ненормальный, как мой отчим. Из вас двоих можно целое государство построить. Только вы поубиваете друг друга до этого, — говорил Эрик.
Отчетливая, еще безлистая, тень дерева на бледном асфальте пустой воскресной улицы. Но уже по-весеннему широко открытое окно на втором этаже, прохладный сумрак, в глубине дрожит блик оконного стекла, когда легкий ветер упруго толкает раму, под которую предусмотрительно подложена незаменимая в хозяйстве вещь — книга.
А из другого открытого окна сбежала белая штора и мечется на ветру, как женщина в греческой драме.
Ветеран, меняющий колесо своего зеленого «Москвича» в уютной тени пустого воскресного двора.
Тихое звяканье железок.
Выучив первую главу полностью, Эрик почувствовал себя всемогущим. Он читал ее, размахивая руками, когда шел по улице, баловался интонациями, в шутку наделяя героев шепелявостью или картавостью, разыгрывал мимические сценки, пытался петь на мотив популярных мелодий или выкрикивать в стиле хип-хопа. Старик таращился на него в ужасе: «Прекрати кривляться!» Эрику было все равно, он знал, что не будет продолжать. Надоело. Но неожиданно, проболев дома четыре дня простудой, выучил вторую главу. У парня оказалась феноменальная память.
Эрик читал, и старик, хмурясь, видел перед собой алчного подростка, который временами становился похожим на торжественного до угрюмости жреца, поверившего в свое могущество; возможно, уже пугал домашних загадочными цитатами («Прежде других, малодушный, найдет себе смерть и погибель…»), изрекаемыми с мрачным самодовольством. Важность, сопутствующая примитивным натурам на первых шагах просвещения, сквозила в каждом его движении. Но причиной этой важности, догадывался старик, был не список ахейских кораблей, а три миллиона.
Они являлись Эрику то как необъятное целое, то как бесконечное множество повторяющихся оранжевых купюр, каждую из которых он мог без сожаления потратить; то как девушки в бикини или спортивный автомобиль с хищным, далеко бьющим взглядом, то как острова на Адриатике, которые он представлял только по рекламе прохладительных напитков. Эрик теперь жил в некой нумисфере, будучи сам ее центром и расширяясь по окружности, которая сияла так отчетливо, что старик, казалось, видел ее нимб вокруг головы Эрика.
То, что прежде рисовалось старику недостижимой в своем утопизме просветительской мечтой, воплощалось на его глазах с самой пошлой материальностью.
Афанасию Никитичу приснился сон. Он держал в руках черную коленкоровую тетрадь, по которой проверял, как Эрик читает ему поэму Гомера. Только в тетради была не «Илиада», а другие стихи, которые сам Афанасий Никитич тайно сочинил гекзаметром взамен настоящей «Илиады». Эрик читал верно неверные, подложные строки, и Афанасий Никитич радовался про себя, пока ему не приснился переводчик Николай Иванович Гнедич, проверявший по тетради, как Афанасий Никитич читает ему на память Гомера. Гнедич при этом лукаво улыбался. Потом, с невероятной правильностью, во сне Афанасия Никитича возник афинский тиран Писистрат, при котором были собраны воедино и записаны разрозненные песни, ныне составляющие «Илиаду», и уже где-то на краю сновидения мелькнул из Лувра бюст самого Гомера с белыми глазами и отколотым носом, но преображенный улыбкой, которая все еще держалась на губах Афанасия Никитича, довольного своим подлогом. Они с Гомером одинаково улыбались друг другу. Проснувшись, Афанасий Никитич еще минуту помнил, но не мог понять, как это ему удалось переделать целую поэму, и только одна строчка не успела прошмыгнуть в сошедшиеся занавеси сна: «Подле своих колесниц ожидали Зари лепотворной». Эту свою хитрость Афанасий Никитич успел запомнить. У Гомера было: «лепотронной».