Маска самообмана не была уже притворством, она стала частью меня. Ночь приподнимала её, обнажая подавляемую правду. Некому, впрочем, было увидеть её, кроме меня, а когда наступал день, маска восстанавливала свою целостность. Эти мысли тревожили мой измученный разум, пока я был болен, переплетаясь безнадёжно с видениями белых существ, тяжёлых как камень, копошащихся в бассейне Бориса; взбесившаяся волчья голова на расстеленной на полу шкуре щёлкала зубами на Женевьеву, которая улыбаясь лежала рядом. Я грезил также о Короле в Жёлтом, закутанном в причудливые цвета своей изорванной мантии, и отчаянном крике Кассильды: «Не на нас, о Король, не на нас!». Отчаянно я пытался оттолкнуть эти образы, но видел озеро Хали, гладкое и пустое, и ни единый всплеск, ни один порыв ветра не тревожил его поверхность; и башни Каркозы на фоне луны. Альдебаран, Гиады, Алар и Хастур скользили в разрывах облаков, которые развевались и хлопали, проносясь мимо, как фестончатые лохмотья Короля в Жёлтом. Но среди этого оставалась одна разумная мысль, которая не поколебалась ни разу, несмотря на бурю, разыгравшуюся в моём расстроенном сознании: единственный смысл моего существования — во всём соответствовать желаниям Бориса и Женевьевы. Откуда появилась эта обязанность, какова её природа, никогда не было до конца ясно. Порой это была необходимость защитить их, иногда — поддержать во время тяжкого испытания. Но чем бы она ни казалась в тот момент, вес её лежал на мне одном, и никогда я не был столь болен или слаб, чтобы не откликнуться всей душой. Вокруг меня всегда было множество лиц, по большей части незнакомых, но некоторые я узнавал, и Борис был среди них. Позже мне говорили, что такого не могло быть, но я знаю, что, по крайней мере, один раз он склонялся надо мной. Это было лишь прикосновение, слабое эхо его голоса, и когда тень вновь заслонила мои чувства, я потерял его, но он был здесь и склонялся надо мной, по меньшей мере, единожды.
Наконец, однажды утром я проснулся и увидел солнечный свет, льющийся на постель, и Джека Скотта, читающего подле кровати. У меня не было сил, чтобы заговорить, не мог я ни думать, ни тем более вспоминать, но сумел слабо улыбнуться, когда Джек поднял глаза, а когда он вскочил и обрадовано поинтересовался, нужно ли мне что-нибудь, я смог прошептать: «Да — Бориса». Джек подошёл к изголовью моей кровати и наклонился, чтобы поправить подушку. Я не видел его лица, когда он мягко ответил: «Ты должен подождать, Алек; ты слишком слаб, чтобы видеться даже с Борисом».
Я ждал и набирался сил; через несколько дней я уже мог принимать кого хотел, но между тем я размышлял и вспоминал. С того момента, как всё произошедшее ясно восстановилось в моей памяти, я не сомневался в том, как следует поступить, когда придёт время, и был уверен, что Борис пришёл к такому же решению в итоге своих размышлений. В том же, что касалось меня одного, я знал, что он, в конце концов, также поймёт всё. Больше я никого не звал. Не спрашивал, почему от них нет никаких известий, почему за всю неделю, что я пролежал здесь, ожидая и набираясь сил, ни разу никто не произнёс их имена. Занятый собственными поисками верного пути и слабой, но решительной борьбой с отчаянием, я уступил скрытности Джека, решив, что если он боится говорить о них, то и мне не стоит упрямиться и настаивать на встрече. Пока же я снова и снова спрашивал себя, какой станет жизнь, когда вернётся в прежнее русло? Мы восстановим наши отношения такими, какие они были до болезни Женевьевы. Борис и я сможем смотреть друг другу в глаза без злобы, страха или недоверия во взгляде. Ещё какое-то время проведу я под крышей их любимого мной дома, а затем, без оправданий и объяснений, исчезну из их жизни навсегда. Борис поймёт; а Женевьева... Единственным утешением будет то, что она никогда не узнает. Мне казалось, что я всё продумал, что сумел понять значение обязанности, что довлела над моим забытьём, и это единственно правильное решение. Так что однажды, почувствовав себя достаточно окрепшим, я подозвал Джека и сказал:
— Джек, я хочу видеть Бориса немедленно, и передай мой сердечный привет Женевьеве...
И когда он, наконец, дал мне понять, что оба они мертвы, я впал в бурную ярость, которая разнесла на атомы накопленные мною силы. Неистовством и проклятиями я довёл себя до того, что болезнь вернулась, и я очнулся от неё лишь несколькими неделями спустя, молодым человеком двадцати одного года, уверенным, что его юность ушла навсегда. Я, казалось, более не способен был страдать, и однажды, когда Джек передал мне письмо и ключ от дома Бориса, я взял их без дрожи и попросил рассказать мне всё. Это было жестоко, но никто другой не мог бы помочь мне, и он устало склонил голову на худые руки, чтобы вновь открыть рану, что никогда не заживёт до конца, и очень тихо заговорил: