Три дня после катастрофы он страдал избирательной амнезией; хронология событий была ему недоступна, но он отлично чувствовал мысли и эмоции. Он ощущал освобождение и, если не восторг, то, он бы сказал, радость; несчастья – пища для ума. Однако не мог вспомнить, что конкретно делал, в каком конкретно месте. Вроде бы находился на ферме, чем бы он ни занимался, ликование это определенно не вызывало. Наконец он спросил бабушку, она поведала, что он от рассвета до заката ходил в снегоступах по винограднику, повязывал лозу. И не появился к обеду, ей пришлось отвозить его самой на тракторе.
Разговор в бреду на латыни походил на вывороченные плугом борозды.
Когда воспоминания стали возвращаться, он вспомнил, как стоял на снегу и затачивал ножницы напильником. Потом услышал вдалеке грохот; поднял голову и увидел, как бабушкин пикап выезжает на шоссе и направляется на север, в город. Куда это она? Еще позже, за ужином, состоящим из хлеба и вареной тыквы (тогда реальность вернулась полностью, с ее желтизной и слизью), он спросил ее, зачем и куда она ездила. Она ответила, что отправила телеграмму его матери. Это случилось 29 декабря 1952 года, дата, которая навсегда останется в календаре черной. Все уже и так летело в преисподнюю, да еще на следующее утро на ферму принесли телеграмму от матери, в которой сообщалось, что она приедет на похороны.
Забавно. Впрочем, если честно, совсем не смешно. Бабушка сама поняла, что написано в телеграмме, но все же заставила его прочитать вслух. Как иначе он мог интерпретировать слова бабушки? Только так: «Можешь приходить сюда, дорогой, но я тебя не впущу».
Он – мальчик, стоящий на крышке люка.
Его мать не собиралась просить приют в Союзе молодых христианских женщин, как любой нормальный бездомный; вместо этого они решили, даже не посоветовавшись с ним, что она будет жить – угадайте где – в его доме, будто это ее дом. В аду становилось тесно.
Неужели его мать думала, что он останется в одном с ней доме?
Они пытаются его выставить на улицу – вот чего они хотят.
Завещания не было. Он несовершеннолетний. Все достанется матери.
В канун Нового года, когда две пожилые дамы отправились на станцию, он убрался в доме (с ним был Рикки, но Рикки не в счет, от него никакой помощи), задержался, чтобы коснуться парчовых пуговиц подушек дивана, на который клал после тренировки подплечники, чтобы они проветрились. Прощай, дом сто двадцать три по Двадцать второй улице. Привет, дорога.
Рикки ушел домой.
Чиччо остался один, женщины появятся с минуты на минуту. Надо сматываться. Он оставил записку, якобы останется ночевать у Рикки. Решил, что проверять они сразу не станут, потому у него будет фора часов в двенадцать, прежде чем его начнут искать (если только это не совпадает с их планом дать ему уйти и ничего не предпринимать).
Ему некуда было идти. Он этого желал. Ему было пятнадцать, он лишился всего, даже дома. Было ощущение, что он взял тряпье у бездомного, чтобы доказать, что у него самого ничего нет. Ребенок не может разориться, у него не может быть собственных денег. Это все равно что сказать: «Моя собака разорилась». Однако ему нужно покупать еду и платить за жилье, а денег на это у него не было, потому можно считать его банкротом.
Идти ему тоже было некуда.
Как признать: это так, это факт, положение серьезнее, чем кажется? Я положил в рюкзак пару носков и только одни запасные ботинки, потому что неизвестно, как долго придется нести сумку. Мне некуда идти с этим рюкзаком на спине.
Между миром ребенка и миром взрослых невидимая пелена. Мир ребенка существует гипотетически; мир взрослого – фактически. Мир ребенка лишь образ. В нем нет механизма, способного привести в движение реальность. У тебя не должно быть денег. Тебя нельзя посадить в тюрьму. Твоя работа – учиться. Ты не производишь ничего настоящего, пишешь курсовые работы, строишь гиперболу, и все это фальшивка. Оттого он иногда ощущал удовольствие от работы на ферме, когда появлялась приятная усталость от труда, который был кому-то нужен. Стране нужен виноград для производства джема для тостов. Но на ферме он бывал только в выходные и школьные каникулы. Ферма была вспомогательной деталью. Там он становился другим, был не таким, как обычно. Спроси его кто-то, каков род его занятий, он не мог бы сказать «фермер». Он ребенок, он потенциальное живое существо, он как яйцо. Когда до него дошел весь фальшивый смысл его существования, он решил уйти. Но они не отпускали его, пока он не стал для них помехой, и только тогда оттолкнули.
В канун Нового года шел снег, был поздний вечер, сесть в трамвай едва ли удастся. Он решил идти пешком. Не обернулся посмотреть, скрыт ли снежной пеленой дом, который он потерял навсегда.
Как признать: «Я существую, я имею плотность, тело мое не эфемерно, но, по сути, мне нет места в мире, мне некуда идти». Почему, существуя, он не ощущал свой вес? Почему все вокруг осталось таким же гипотетическим, как прежде?