— Неправа, Володя, неправа. Я была, милый, всю жизнь неправа. Я, родной мой, была неправа, что на двадцать лет раньше тебя жить стала.
— Неправы, неправы, — сонно повторил он. — Вы думали, что я игнорирую воспитательный момент... а ведь это и есть урок... весь урок — воспитательный момент. — И глаза его стали закатываться...
Ты услышала скрежет и треск. Ты увидела надвигающиеся горы льда, увидела деревню свою, красную крышу школы. И медленно пошла к берегу. Силы твои были теперь несметны.
«Ах, праздная дура, — говорила ты себе. — Глупая праздная дура. До чего ведь дойти может, до чего себя довести можно. А ведь думала, именно о таком моменте думала, такого случая ждала... Ну вот все и случилось. Выложилась. И хорошо! Не будет больше диалогов. Все кончено. Вот тебе, Володя, и воспитательный момент».
— Ты слышишь или не слышишь?.. Я тебя теперь не отдам, на все пойду — но никому! Слышишь! Никому!..
Твои волосы веером лежали на воде. Твою шею обнимала его тяжелая и бессильная рука. Твое сердце билось так, как не билось никогда за всю жизнь.
С берега к тебе шли, протягивая руки; кто-то бежал с шестом. Но тебе уже не надо было ничьей помощи, ты сама — спасалась и спасала.
1967
ИНОЙ ЧЕЛОВЕК
Павел Знахарев поставил комбайн на опушке, выбил из одежды мякину и оглядел поле.
Солнце садилось. Усталым светом наполнялся лес; исполованный тенями, он был могильно нем и спокоен. На густо-синем небе плавились, обгорая по краям, шмотки облачков. Все казалось застывшим и хрупким, готовым рассыпаться от малейшего прикосновения. Сжатое поле лежало тихо и пусто, стерня щетинилась, над ней оседала последняя пыль.
Павел Знахарев отдыхал, перекинув через руку фуфайку. В ушах медленно заглохал шум мотора; прояснялось зрение — днем сквозь соломенную труху белый свет казался мутным и душным, а теперь он был прозрачен. Пахло жнивьем, порушенной землей и свежим зерном. Тяжелели и сглаживались цвета; наступал вечерний влажный холодок.
— Ну вот, на сегодня все, — сказал Павел и покашлял, прочищая голос и удивляясь, как всегда, что он так громко и незнакомо звучит. Затем он закурил, и мысли стали уплывать от этого поля и стоящей на краю машины, от этого безмолвного и глубокого неба. И на смену им появились другие, тяжелые и трудные мысли, — о доме.
Собственно, они были и днем, когда он на грохочущем комбайне в облаке желтой мути двигался по полю; но там они, так и не обретя силы и четкой формы, словно бы растворялись в этом облаке и грохоте. Теперь же им ничто не мешало, и они, окрепнув, стали неотразимыми; они облепляли его, оседали беспокойным грузом, наполняли его, как бункер — зерно. А дело было в том, что дома со своими гостями уже третий день гуляла Анна, и поэтому третью ночь он будет ночевать на заимке.
Странные это были мысли. Павел не осуждал жену, а вернее остерегался ее осуждать. Он знал: стоит начать осуждать, и поддашься обиде, и она тебя ослепит, и уже не разберешь, где правда, где неправда.
Нет, он не судил, а только думал об Анне, мысленно следил за ней, старался представить ее лицо, представить, как она ходит по комнате, как сидит за столом, что говорит. Старался понять, что́ с ней произошло. Думал и о гостях, но не задерживал на них внимания, не вникал, а как бы скользил мыслями по смутным голосам и лицам их, которые все время оставались в стороне и в неподвижности. Гости — брат жены и его друг, рабочие с механического завода, прибывшие сюда, к ним в деревню в отпуск — занимали Павла лишь как фон, на котором теперь, стараясь понравиться, металась Анна, неожиданно освободившаяся от многолетней привычной жизни.
Она помолодела вдруг, стала краснощекой, говорливой, улыбчивой, глупой, бесшабашной. Словно в отчаянии, словно это был ее последний день, она спешила отдать себя всю, без остатка, забыв про мужа, про детей — про все на свете. И Павел Знахарев, глядя на нее, вспомнил тот день, когда двадцать лет назад она, девчонка, впервые переступила порог его избы, холодной и пустой избы тридцатилетнего холостяка. И судорожное, голодное послевоенье стало праздником.
Павлу недаром вспомнился этот их первый день: сходство теперь было настолько сильным, что казалось — Анна повторяет себя. И уже не верилось, что еще вчера это была осторожная, рассудительная и степенная женщина, мать троих детей, старший из которых уже в армии. Тот послевоенный день, когда она стала женой, был для Павла чем-то вроде святой тайны для них вдвоем, и ему сейчас было тягостно видеть, как Анна, повторяясь, раздаривает этот день, и уже нет тайны, а только горечь и боль. И поэтому он решил поночевать на заимке, пока ее угар пройдет, а дети на время перешли к бабке, его матери.
Донеслось до Павла уже на полях, на второй день, что свекровь выговаривала невестке, стыдила, но Анна, похлопав глазами, ответила что-то вроде «а чё такого, чё я делаю, всё же люди приехали, а не кто-нибудь, встречать так встречать».
— Люди-то люди, — сказала свекровь, — да себя-то зачем терять, дураком-то зачем быть? Ты ж на себя посмотри — как шлындра какая стала. Мужик из дому ведь ушел.