Солнце коснулось леса и стало вытягиваться вдоль горизонта. Лес застолбили сумерки, поле потемнело, нарушилась тишина: уже осторожно начали трещать ночные кузнечики, свистнул соловей, сонно пробулькала перепелка. По-прежнему был неподвижен воздух, и только чуть ощутимые волны охлаждали и увлажняли его, от чего приглушились и вскоре исчезли запахи.
До чего же это хорошо, подумалось Павлу, до чего приятно, закончив работу, остановиться вот так на краю вечернего поля и обнять его мысленно, и то, что за ним, обнять — таежную бугристую глухомань и низкое небо над нею, раскрашенное закатом. Сколько раз за последние годы видел он эту картину — не счесть, и все-таки она не стала привычной, хотя каждый раз почти точно повторялась и мало в ней было незнакомого. В самую, казалось, душу шел от нее какой-то светлый покой, и пропадала усталость, и весь ты держался увереннее и забывал о возрасте. И ведь бывало, что в иное время и в ином месте именно для того, чтобы взбодриться, Павел вызывал в памяти эту картину, и действие сказывалось немедленно: приходил покой, жить становилось надежнее. Как легко, как отрадно было бы сегодня, если бы не эти думы. День был долгим и трудным, он начался с рассветом; скошено большое поле — машины еле успевали отвозить зерно; тело еще теперь — в напряжении; и тут — словно в подарок — такой удивительный вечер наступил, с закатом в полнеба. Да — как было бы отрадно. Но думы все заслонили. И хотя он и спорил с Иным Человеком, и не винил Анну, и старался все спокойно объяснить, — думам не было конца.
Уже солнце село, и небо стало потухать, и из лесу на поле двинулась темнота, а Павел по-прежнему стоял на краю поля неподвижно и неслышно.
Собственно говоря, думал он, почему «отдавать»? С какой стати все-таки взялось это слово? Ну да, его, конечно, придумала бабка, а за нею стал повторять Иной Человек. Но что я там отдавал? Родился тут, в деревне Бахрово, как и все наши, и был настоящим бахровцем, ни больше ни меньше. И горд был столь же, и хитер, и ловок, и упрям, когда и не надо, да и расчетливостью не обошел бог, и хватка была. Конечно, потише других бывал, ну, может, совестливее, не жадничал также и не юлил, когда припечет, не умел изворачиваться и двуличничать. Ну, был там жалостливым, это точно. И дремучим. Но ведь все наши такие, кого ни возьми. Так что же я все-таки отдавал?.. Верно, не мог видеть, когда кто-то на чужое зарился, а такие всегда были. Вот помню, погорельцы приехали... Да что там погорельцы! Невесту упустил, не отвоевал... На всякую работу соглашался — так это ведь надо же кому-то. Ну, пропускал, когда вперед тебя норовили выскочить, это случалось. Потом война, а война — известное дело: хошь, не хошь — всего себя надо выложить, иначе нельзя. Какая же тут отдача... Еще, конечно, уступал — что было, то было. Да ведь опять же — все наши уступали — один больше, другой меньше. Приходилось и смолчать когда, и перетерпеть. Но что же тут особенного? Глотка и лоб не порука ни в чем. Человеку нужны руки и светлые мысли. А кураж, обида, мудрежь разная — только от безделья. Какое же тут отдавание может быть? По-путному ведь иначе-то и нельзя... Но отчего же ты, парень, обо всем этом думаешь? Почуялось что-нибудь, или сон увидел? О чем думать, если все ясно, и при чем тут Анна?..
Пробудил его грузовик. Воя и тарахтя, он шел прямо по пашне, и фары перевалились с боку на бок, как на волнах. Из кабины выпрыгнула Тонечка-учетчица, защебетала, засмеялась, полезла в кузов за саженем, но Павел остановил ее:
— Нечего мерить. Я все скосил.
— Все? — удивилась она и вдруг бросилась к нему, повисла на шее, поцеловала. — Дядь Паш, дядь Паш! Все скосил! Двадцать шесть гектаров! Ой, какой же ты молодец, какой молодец! Да ведь лучше всех! Никто же больше так не работает!
Кто-то привез на деревню слово «малохольный», и оно сразу же закрепилось за Тонечкой. Восторги ее никого не удивляли, так как была она на редкость суетливой, болтливой, способной безо всякой видимой причины бурно возликовать или расплакаться. Павел не первый раз выкашивал столько — бывало и больше. Но сегодня его почему-то тронул ее порыв. И тут же мелькнула мысль: там, видно, что-то случилось, и проговорил:
— Спасибо. Сегодня ты вторая меня похвалила.
— А кто первый?
— Я сам.
— Дядь Паш! Дядь Паш! — снова закричала она, но шофер засигналил, и грузовик стал пятиться к комбайну, и они дали ему дорогу...
Потом Павел лежал распластавшись на пахучем прохладном зерне в кузове, а Тонечка лежала рядом, и они плыли, и их переносило с борта на борт под завывание мотора и нескончаемое щебетание Тонечки.
— Двадцать шесть гектаров! Это же только подумать! За это же награды давать надо, куда же они смотрят! Вот люди! — вроде никакого дела: что десять, что двадцать. А ведь ты самый лучший комбайнер, за что я тебя и люблю — не любила б, не говорила б. И потому мне тебя жалко.
— Да ладно, — отозвался Павел. — Жалко...
— Ну да! Раз они такие слепые люди!