И другое в тебе — криком: «Володя! Володя, это ведь переворот! Переворот! Понимаешь?! Ты понимаешь ли хоть что-нибудь, видишь ли, чувствуешь ли? Ведь я отрекаюсь от всего, что было. Да, да! Я хочу искупить. Только бы ты, только ты. И ничего больше не надо! Ничего ведь решительно...»
— Это правда, что вы после учебного года решили уехать?
— Правда. — Прячет глаза, тушуется. — Думал-думал, и вот...
— Мне Алексей Семенович сказал.
— Ну да, я говорил ему. Он меня уже благословил на дорогу. Вот ему-то чем я насолил, ума не приложу.
— Бог с ним... А насчет вашего бегства... Это уж вы теперь горячитесь.
— Да не бегство это, Мария Михайловна. Буду начинать в другом месте. Естественно же, что иногда сразу не получается.
— Что не получается?
— Ну, я действительно, конечно, поставил себя... Это — максимализм. Нетерпимость. Я на вас не сержусь, не думайте.
— Боже ты мой, боже ты мой... Ну, что тут скажешь?
— Что?
— Да, ничего... Все ведь у вас получилось. И никуда вам не надо. Вас же любят... дети. А между собой мы уж как-нибудь уладим, правда?..
— Не знаю, ей-богу. — Он растерянно пялится на тебя. — Как-то вдруг... Неожиданно как-то... Я думал, вы...
— Вы должны остаться во что бы то ни стало.
— Как это?
— Другого выхода нет.
И опять у него разалелись щеки, и нескладен стал, и неприятен. И вышел боком, не сказав больше ни слова.
А потом ты позвала из коридора Наталью Ивановну, и вы говорили с ней тепло и беззаботно, как две женщины, прожившие бок о бок двадцать лет. И она удивилась сначала, а затем все сдерживалась, чтобы не заплакать.
— Простите, — сказала ты наконец, — ту мою выходку.
Вот-вот: там «простите», тут «простите» — сплошное покаяние.
— Изнервничалась я, голубушка Наталья Ивановна. Работа, дела... Конечно, пусть женщины поют. Да и в самом-то деле, не мне же командовать в вашем доме. Да я ведь и люблю, когда они поют.
Теперь Наталья Ивановна уже заплакала не сдерживаясь, и было странно, как она по-детски плачет, вздрагивая всем телом.
— Что это вы... Какой же это, матушка Мария Михайловна, мой дом-то... Зачем же вы так...
Из школы ты шла в каком-то оцепенении. Ты боялась оставаться там одна, ты уже ненавидела это здание. Тебе все казалось, что должно что-то случиться, но что и когда, ты не знала. «Может быть, зайти к нему, — подумала ты. — Как директор я обязана знать, в каких условиях живут учителя. И у него я ни разу не была». Но жгучий стыд тут же смешал все мысли, и ты прошла мимо его дома необычно скорым и нервным шагом.
Опять пели женщины. За окном двигалась весенняя ночь, кромешная и торжественная.
Темнота вспыхивает желтыми искрами. Стучит в висках. Светятся руки и плечи, пальцы перебирают влажную пустоту.
— И это — ты? — ноет в тебе что-то погибающее.
— Я! — с усилием, как будто вырываясь из пут, отзывается другое. — Это — я... Отпусти... Отпусти же...
Опять диалог. Десятый, пятидесятый, сотый — непрерывный. Это теперь обычное. Вот уже и в школе говорят, что ты стала рассеянной. И про другое, кажется, тоже уже говорят. Если бы они знали...
— Вот что! А я все-таки пойду к нему. Сама пойду!
— А эти, у колодца?
— У какого колодца? Ах, это! Боже мой, какое мне дело?
— Есть, видишь ли, колодцы. И ты, как официальное лицо, за то, что отмахиваешься, заплатишь такой ценой...
— Нет колодцев, нет официальных лиц, нет цен — ничего нет. Есть человек и человеческое, я и мое. Вот сейчас пойду, стану перед ним и все скажу. И пусть там думают, что хотят. Пусть! Я хочу определенности, я больше так не могу.
— Определенности... Какой еще определенности? Дура.
— Да ведь сил нету.
— Так и скажи. А то — «определенности». И тут хитришь. Слова дурацкие подбираешь. Когда же ты, наконец, станешь человеком?!
— Вот пойду. Пойду и стану.
— Никуда ты не пойдешь. И никакой тебе определенности не будет. Вызови-ка лучше своего Алексея Семеновича и остынь с ним. И все. И никуда ходить не потребуется.
— Я пойду! Потому что он мне нужен. Нужен. Он. Неужели непонятно? Он — мне — нужен. А потом... Потом мне все равно... Потом он может сгинуть.
— Погоди! Ты говоришь — «определенности». А вдруг он тебя оттолкнет? Вот ведь какая может быть определенность. Куда ты, сумасшедшая старуха!
— Но почему обязательно оттолкнет? Почему старуха? Ложь! Я красива! Да, я еще красива! Где он видел такие руки? А волосы? Вот волосы, а? Таких волос теперь нет ни у одной женщины — метровые! Ведь метровые! Алексей Семенович десятый год во сне видит, он бы их с удовольствием намотал на кулак!
— Пятнадцать лет... пятнадцать лет... Сорок и двадцать пять...
— Нет! Не оттолкнет. Мне многого-то и не нужно. Один только шаг его... чтобы признался... чтобы кивнул: да, там, на этой промокашке — твое имя. И все! Вот тогда посмотрим! Тогда я стану в тысячу раз сильнее его. Один только шаг...
— Пятнадцать лет... пятнадцать лет...
— О-о, это я, я — «печальным снегом занесенный»...