— Двадцать шесть — не рекорд. Да и не зависело от меня ничего сегодня — поле ровное, хлеб не особо соломистый. Да и машина хорошо шла.
— Какое там ровное! Бугор на бугре...
Над ними проплывали темные кроны сосен, мигало небо, где-то там, откуда они уехали, светилась между деревьями, появляясь и исчезая, большая красная луна. Это-то и бывало всегда самым благодатным продолжением той картины, которая начиналась на вечернем поле. Но сегодня покоя не было: думы становились все тягостнее, то и дело приближался Иной Человек, готовый вот-вот задать новый вопрос. Благо, мешала Тонечка.
— Дома-то у меня всё гуляют?
— Не знаю... Кажется, гуляют.
Павел повернулся на живот и стал смотреть вперед, на дорогу. Сразу исчезли и кроны, и небо — осталось только два колыхающихся луча, и в них — сонные стволы, травянистое придорожье, пни, папоротники — все дремучее основание леса, тронутое осенью. Машина шла медленно, натыкаясь на корни, переваливаясь в ухабах, скрипя и громыхая, мотор завывал натруженно и тяжело. В полосе света кружились мириады бабочек, мотылей, мушек; многие шарахались прямо на фары, и это была гибель: они разбивались, и их бесплотные трупики намертво присасывало к горячей сетке радиатора. Иногда в луч попадала сова или летучая мышь, попадала и, неистово кувыркнувшись, исчезала, и никогда невозможно было уследить куда: под колеса или в сторону, в спасительную темень.
— ... сама скажу Никите Ивановичу, так и скажу, что дядя Паша Знахарев — лучший комбайнер: председатель обязан это знать. И в газету сама напишу...
— Что ж ты в кабину не села?
— А чтобы тебе не скучно тут одному было.
— Да мне ведь и не скучно.
— Нет, скучно, я вижу... Да и хорошо тут наверху. Матушки! Ехала б и ехала так, всю бы ночь до скончания света...
— А что, — сказал Иной Человек, все же оказавшийся в кузове, — если тебе поехать домой? Все же хозяин. Как-никак — твое государство. Хватит им там, пора остепениться.
— Не остепенятся, — ответил Павел. — Меня втянут, и буду там дурачком, в этой комедии.
— Комедия? А как же «последнее прощание с молодостью»?
— Ну, может, и не комедия... Комедия, когда я прибуду.
— Да неужели же ты не голова в этом государстве? Эх, Павлуха, пропащий ты человек. Первый комбайнер, а что толку?
— Какого толку?
— Да такого... обыкновенного.
— Чего я туда поеду? Ведь я не виню ее? Не виню. А без меня скорей перебесятся, и опять тихо будет.
— Нет. Если ты такую позицию выбрал, то уже никогда не будет тихо. Снаружи-то, может, и будет, а внутри... Не зря она матери наговорила...
— Так ведь она назло, чтобы мать пристыдить за подозрение. Я-то ее знаю. Дурачится она, вот и все.
— Да разве ты ее не видел? Какое уж там «дурачится».
— Я знаю ее или не знаю? Ее, мою жену?
— Ну знаешь, знаешь...
— Ну вот и все.
— Человека знаешь-знаешь, а потом он такую штуку отколет, что, выходит, и не знал совсем.
— Я ее знаю.
— Человек человека никогда до конца не узнает.
— Отстал бы ты лучше...
Павел сошел возле заимки. Тонечка пересела к шоферу, и Павел сказал им:
— Заночую на заимке опять. Завтра пораньше в болото за клюквой схожу... Скажите там...
— Что-то ты на клюкву повадился, — засмеялся шофер. — Ведь еще не поспела как надо.
— Приходи зимой, — ответил Павел, — мороженой угощу, тогда увидишь...
Грузовик двинулся дальше. Павел подождал, пока утихнет гудение, и побрел по тропинке на бугор, где размещалась заимка.
Ночь была тихой и прохладной, весь бугор был залит лунным светом. Заимка — продолговатая низкая изба, несколько сараев и пригонов — была старой и заброшенной: крыши прогнили, заборы повалились, изба мрачно смотрела пустыми окнами, даже рам не было; внизу, над засыпанным колодцем, сиротливо высился покосившийся журавель. Давно отошли времена, когда в страдную пору здесь селились колхозники, когда вечерами воздух сотрясался от голосов и смеха, а в пригонах фыркали лошади, когда дед Михей мастерил из бересты туески и гнал деготь — запах разносился по всему бугру; когда Анна обносила усталых мужиков вкусно дымящейся похлебкой, и они неторопливо ели, а потом собирались на дворе в кружок и кто-нибудь рассказывал историю о том, что и как было раньше. А потом заимка засыпала; все вокруг глохло, и заводили свои песни сверчки. И было-то отсюда до деревни всего каких четыре километра, однако мало кто в это время ночевал дома.
А сейчас тут пусто и неуютно, и во всем живет дух разрушения — от мостика под бугром до изъеденной жуками и издолбленной дятлами привязи за избой. Из всех четырех заимок только одна еще жила, самая дальняя, да и то, видимо, отживала; селились там немногие: сторожа токов, косцы да изредка ночевали ягодники; механизаторы ездили домой — кто на машине попутной, а кто и на собственном транспорте. Но Павлу особенно было жаль эту, ближнюю, потому что здесь он жил чаще и долее всего, потому что здесь он впервые подошел к Анне.