Он проверил калитку, выглянул наружу, убеждаясь, что оба, и кучерявый, и белобрысый, ушли, затем отставил под крыльцо пустую бутылку, чтоб Рози, не дай Небеса, не усмотрела лишнего, возвращаясь утром, и лишь потом прошмыгнул в дом, дрожа, как мокрая болонка. По лестнице вверх и по галерее было четыре десятка шагов, не больше, но этого хватило, чтобы взять себя в руки.
По крайней мере, Клэр надеялся, что взору зверёныша предстало нечто достойное, а вовсе не то, что он сам себе навоображал, опасаясь заглядывать в зеркала на дороге.
– …словом, они ушли. И не думаю, что вернутся, так что ты теперь в некотором роде моя собственность, – разглагольствовал Клэр, развалившись в кресле. Языком он трепал бездумно, лишь бы не останавливаться и не вспоминать, что случилось на самом деле. – Ты правильно сделал, что от них сбежал, я бы поступил так же. Они же омерзительные, как.. как крысы, что ли. Оскорбляют чувство изящного, само понятие вкуса. Говорят вообще, что вкус присущ только женщинам, но не соглашусь, отнюдь. К примеру, меня можно без лукавства назвать образцом хорошего вкуса. И что же? Я похож на женщину? Нет, кто-то так и говорит, кому языка не жалко. Но если спросить прямо – разве похож? Впрочем...
– …героя.
– Что?
– Похож на героя, – произнёс зверёныш, глядя на него во все глаза.
Клэр, надо признать, опешил. Это ему ещё никто не говорил.
Однако оправился он чрезвычайно быстро.
– Совершенно верно, – губы у него искривились в манерной улыбке, голос задребезжал омерзительнее прежнего. – Те невежды, возможно, подумали, что столкнулись со счастливчиком, к которому благоволит судьба. Ха! Глупость. Если кто здесь счастливчик, то это ты, потому что из всех людей встретил меня… Как, кстати, тебя зовут?
Мальчишка не ответил, только подобрал под себя нескладные длинные ноги да и уставился на Клэра, как на святой образ. Это было, право, неловко.
– Раз не хочешь говорить, я сам решу, – Клэр отвернулся к окну, к густой, ароматной июльской ночи, наполненной розами, влажным ветром с Эйвона и вишнёвым табаком. – Июль… июль… Значит, будешь Джулом. Возражений, надеюсь, нет?
Свежепоименованный Джул, конечно, не возражал.
Он спал – сидя и с раскрытыми глазами, как полагается очень, очень усталым счастливчикам.
4 Лгунья (история Виржинии)
Пансион святой Генриетты похож на тюрьму, увитую розами – алыми розами с дивным благоуханием, чтобы скрыть запах сырости, и с острыми шипами, чтоб ещё труднее было сбежать.
– Ваша спальня здесь, – говорит монахиня. Она толстая, над верхней губой у неё редкие седые волоски. – Возражений, надеюсь, нет?
Гинни хмурится, вспоминая, где могла её видеть, а потом широко улыбается: во сне; ну, конечно, во сне! В том, где было много-много горячей воды, крики и дым – и ноги, красные и страшные.
Монахиня хватает её за подбородок мозолистыми пальцами, больно трёт лоб и щёки.
– Леди не дóлжно хмуриться, леди не дóлжно гримасничать!
Больно; из глаз слёзы текут. Но всё-таки монахиню жалко, и Гинни решает рассказать.
– Ы-ы-ы, – получается невнятно, потому что жёсткие пальцы всё ещё мнут её лицо. – Тытышка, ны смытры в кыстрылу… – она уворачивается от прикосновения и повторяет яснее, как учил отец: – Тётушка, не смотри в кастрюлю, она с плиты упадёт.
От неожиданности монахиня отпускает её и хмурится, бормоча:
– Что за кастрюля, какая ещё кастрюля? Что за глупости! – добавляет уже уверенно: – Леди не дóлжно выдумывать нелепицы!
Гинни не хочет, чтобы снова терзали её лицо, и потому соглашается, кивает смиренно и торопливо:
Взрослые вообще странные.
Вот, например, бабушка Милдред. Во сне она всегда молодая, летает по небу, превращается в смех, в летний дождь, в дым и в блестящие каштаны, в прозрачную темноту – а наяву щурится, прихрамывает, ходит с тростью, будто на самом деле старая, ну! Не смешно ли? А папа? Папа такой серьёзный, говорит, что вовсе не видит снов, а ещё ворчит:
Из-за этого Гинни на него ужасно злится, и позавчера, за день до отъезда, даже обиделась на него, так ему и сказала: мол, если бы можно было выбирать себе папу, то она лучше выбрала бы не его, а дядю Рокпорта. А дядя Рокпорт погладил её по голове, а потом повернулся к папе и сказал: «А я бы выбрал тебя; я всегда выбираю тебя, впрочем». И мама вдруг стала грустная и вздохнула так, словно жалела его, а папа наоборот засмеялся и стал обзываться: «Ты неисправим, право, неисправим». И дядя Рокпорт почему-то не обиделся, а тоже засмеялся, и вид у него был довольный, точно его похвалили. Вот если бы Гинни назвали неисправимой, она бы страшно расстроилась – это ведь значит не просто плохая, а