Только через два года после смерти бабушки у Кати хватило духу разобрать ее бумаги. Воспоминания о муже, так и не законченные, еще при жизни Екатерины Дмитриевны с ее ведома забрали сотрудники Третьяковской галереи. Остались бабушкины дневники, письма – тома писем, вырезки из газет – немецких, русских, французских, все двадцатых годов, копии бесчисленных прошений: «Прошу оказать содействие в розыске оставшихся в Германии работ русского художника…» И среди всего этого – общая тетрадь в клеточку, аккуратно завернутая в гладкую голубоватую бумагу. На бумаге рукой бабушки написано: «Лидочкина тетрадь».
Не дневник – письмо, вернее, его черновики, всё переделывалось, перемарывалось, только одно оставалось неизменным – обращение: «Вадим!»
Катя думает, что не тогда она стала взрослой, когда вышла замуж, и даже не тогда, когда родился Коленька. Она стала взрослой, прочтя эту тетрадь. Сколько в ней было горя! Невысказанного, сдержанного горя. Никаких упреков – боже упаси! – и сколько юной мудрости. В двадцать три года жизнь обернулась жестокой стороной, а виноватых, как говорит Нонна, не было.
Несколько раз на страницах тетради попадались одни и те же строчки стихов, они не имели отношения к письму, просто были записаны, как будто для памяти.
Сначала Катя не обратила на них внимания: стихи и стихи. Но когда увидела их в третий раз, поняла: с ними что-то связано. Вечером, купая вместе со свекровью Коленьку (это было их любимое занятие), спросила:
– Майя Васильевна, вы не знаете, чьи это стихи:
У Майи Васильевны глаза сделались больше, чем всегда. Смотрела изумленно.
– Это мои стихи. Откуда ты их знаешь?
…Коленька прибежал красный, не от солнца – от возбуждения.
– Мама! – крикнул он еще издали, – мы строим крепость! Мне нужна твоя шапка.
– Зачем?
– Воду носить!
Схватив ее купальную шапочку, он умчался к морю. Катя повернулась на спину и вытянулась на горячих, отполированных морем камнях.
– …Это мои стихи. Откуда ты их знаешь?
Надо было рассказывать всё или уж ничего не рассказывать. Катя рассказала всё: про мамину тетрадь, которую нашла в бабушкиных бумагах, про разговор на даче в Валентиновке, когда она случайно вошла в комнату, где Нонна сидела перед телевизором, про встречу на Гоголевском бульваре…
Майя Васильевна все время, пока говорили, пила воду: пересыхало горло. Катя тогда впервые услышала про тетю Веру, про музей в Гендриковом переулке, про тот день, в который Майя Васильевна с Андреем приехала из родильного дома, и про то, как через семнадцать лет случайно в издательстве столкнулась с Вадимом Потапенко…
Вадим Петрович пришел к ним, вернувшись из-за границы, в конце семьдесят четвертого года. Нонна, которую Катя звала, прийти отказалась.
– Знаешь, – сказала она, – я предпочитала бы его не видеть.
– Ты же говорила: виноватых нет.
– Да, но это по вашему, самаринскому счету. Я-то вон еще когда порывалась набить ему морду.
– Чего ж не набила?
– Лида сказала, что выпрыгнет в окно, и она это сделала бы, уверяю тебя. Она никого не подпускала к этой истории.
– Ты считаешь, что и мне не надо с ним знакомиться?
– Отчего ж не познакомиться? Тем более тут все так закрутилось…
– Что закрутилось?
– Ну что он оказался знакомым Майи…
Катя поняла, что Нонна чего-то недоговаривает. Или просто она недолюбливает Майю Васильевну, какой-то холодок между ними с той первой встречи на свадьбе в генеральской квартире.
«Дорогую Катюшу поздравляю будь весела и здорова». Телеграмм ей за эти годы ему посылать не приходилось – ограничивался телефонными звонками – и теперь не знал, как следовало подписаться. Вертел в пальцах паркеровскую авторучку, растерянно топтался у высокой телеграфной стойки. В конце концов подписал кратко: Потапенко.
Все равно сплошная фальшь, как ни подпишись. О том, что сын Майи Андрей женат на его дочери, родившейся у той мимолетной вильнюсской знакомой – он и фамилию-то ее узнать не успел, Вадиму рассказала Майя. Рассказала, когда он вернулся после почти двухлетнего отсутствия: работал в Конго.
Уезжая в Конго, Майю не видел, она была в Ленинграде, умерла ее мать. Перед этим Майя долго болела, он жил тогда без телефона в Нагатине, снимал квартиру, когда поругался с женой. Поругался из-за ерунды, но уступать, как всю жизнь уступал, не хотелось. Хотелось, чтобы вышло, наконец, что-нибудь эдакое. Ничего эдакого не вышло: жена приезжала в Нагатино, стирала рубашки и привозила бульон в банке с завинчивающейся крышкой из-под французского джема. Бульон переливала в кастрюлю и ставила в холодильник, а банку забирала с собой. Потом вообще пришлось помириться – в Конго надо было ехать с женой.
Майя ни разу, как ни умолял, в Нагатино не приехала. Говорила: «Пошлость, не хватало мне еще одной такой сцены, как с Миловановым!»