По усвоенной с юности и теперь уже старомодной привычке Лев Дмитриевич никогда особенно не вглядывался в приятельских жен, они были как бы за гранью его мужских интересов – чужие жены, вот и все. А Мишину жену Ларису он и видел-то всего раза три. Теперь она сидела перед ним и, слушая его рассказ про конференцию, в волнении все время снимала кольца и снова их надевала – сначала на левой, потом на правой руке. Ее лицо порозовело, а глаза под круглыми бровями уже не казались такими усталыми, как вначале. Она расспрашивала про Файнберга.
– Все уезжают, – сказала она. – Вы тоже уедете?
– Уезжают не все, – возразил он. – Мы, например, не уезжаем. – Он посмотрел на сына и еще раз твердо сказал: – Нет, мы не уезжаем.
– И правильно. – Она снова сняла кольцо с руки. – Миша никогда бы не уехал. Давайте чай пить, – сказала она без перехода, и Лева понял, что она подумала о том же, о чем и он: Мише никогда не кричали «жид»…
За чаем она рассказывала о Мише. Лев Дмитриевич удивился: как многого он, оказывается, не знал!
– Он жил на Арбате, на Собачьей площадке. Когда ее разрушали, он плакал. Он говорил, что Собачья площадка – не адрес, а образ жизни, и теперь все изменится…
– И все изменилось? – спросил Дима, покраснев.
Лариса улыбнулась.
– Конечно. Юность кончилась, и все стало другим.
Она показала им фотографии. На любительском снимке у некогда знаменитого фонтана с собакой стояли дети, щурясь от солнца, и среди них Миша.
– Не могу понять, что его нет, – сказала Лариса, вглядываясь в снимок.
Ее лицо опять сделалось усталым, и Лев Дмитриевич поднялся, прощаясь.
Значит, Мишино детство прошло на Арбате. «Собачья площадка – не адрес, а образ жизни»… Почему он не любил Ларису? То есть почему не любил ее единственной любовью? Такая славная женщина… Как волновалась, снимала кольца… А обручальное, между прочим, носит не по-вдовьи, на правой руке.
Лев Дмитриевич усмехнулся, вспомнив, как Миша говорил ему: «Тебе надо было быть писателем – ты умеешь видеть детали…»
Муж звонил и звал обратно, но уехать из Москвы невозможно. Во-первых, Даша, во-вторых… все остальное. Она уже насытилась заграницей, но даже не это, не это. Что-то не отпускает, не позволяет уехать. Странно, когда мать была жива, она так легко уезжала от нее, а теперь, когда ее нет… Прошлая жизнь и нынешняя переплелись, как сосновые корни. Были такие корни в ее детстве, когда они с матерью жили на даче под Ленинградом. Отец поехал в писательский Дом творчества в Комарове, а их поселил на следующей станции, в Зеленогорске. Он приезжал к ним, и они отправлялись гулять. Ходили пешком далеко в лес, на озера. Какие там были озера! Красавица, Долгое… На высоком берегу Красавицы росли сосны, она любила сидеть на их твердых корнях, свесив ноги над обрывом. Интересно, что отец никогда не говорил «Ленинград» – только «Петербург», «Питер». Как бы он теперь обрадовался, что городу вернули имя!
Вот почему она не может уехать! Почти сбылось то, о чем родители и мечтать боялись, недаром мать говорила: «Как я мучаюсь, что он не дожил до этого времени». А вот Манюня дожила, и теперь – уехать?! Все трудно, и страшно, и непонятно, что будет, но даже Дарья говорит: «Мама, я никуда не уеду. Почему мы должны уезжать?» Она знает, что и последнее замужество вовсе не принесло Манюне счастья. Значит, никакой необходимости в возвращении нет.
– Мама, разве ты так уж хочешь вернуться? Давай останемся, – говорит Даша.
Она хочет учиться в Москве, в театральном институте. Вот удивительно: родилась и выросла в Париже, а совершенно московская девочка. Это гены. Прежде всего от деда, Манюниного отца, и, значит, от Манюни, тоже вполне московской, несмотря на всех французских мужей.
Лето шло на убыль, на подмосковных дачах душными августовскими вечерами сидели перед телевизорами, ожидая неизвестно чего. «В воздухе пахнет кризисом, – нервно говорил Илья Борисович, муж сводной Манюниной сестры Люси. – Куда вы уходите? Сейчас будут “Вести”».
Манюня и Люся уходили гулять. «Надоела эта жизнь от “Вестей” до “Вестей”, – раздраженно говорила Люся. У нее начиналась одышка. – Давай посидим здесь».
Они сели на скамью между двух берез, тонкая полоса заката, разрастаясь, заливала небо.
– Неужели нельзя просто жить? – спросила Люся и сама себе ответила: – Конечно, нельзя. Ну тогда хоть делай что-нибудь, – продолжала она, – а то только впадает в еврейскую панику! Как тебе это нравится?
Манюня молчала, глядя на закат, но Люся и не ждала ответа – ей просто хотелось выговориться.
– Паникер! Ты не знаешь, что это такое – жить с паникером! Сейчас он мне предрекает гражданскую войну. Я уже устала бояться…
Она вытащила сигареты из кармана пушистого свитера с капюшоном.
– Зажигалку, конечно, дома забыла. Пойди, прикури мне сигарету.
Манюня пошла к дорожке, петляющей среди берез. Какой-то парень ехал по дорожке на велосипеде. «У вас есть спички?» – крикнула Манюня. Парень остановился и вынул из кармана зажигалку. Манюня вернулась к Люсе, держа сигарету в руке.
– …и не хочет уезжать, – говорила Люся. – А была возможность уехать в Германию.