– Да? – удивилась Манюня. – Ты мне никогда не говорила, что вы хотите уехать.
– Я, допустим, не хочу. Но если ты так паникуешь, то почему не уезжаешь?
Манюня засмеялась:
– Ты даже не замечаешь, что все время говоришь не со мной, а с Ильей.
– Потому что я уже свихнулась. Мне все надоело.
Они медленно пошли березовым леском к даче. Подходя к калитке, увидели: Даша, размахивая руками, что-то рассказывает Илье Борисовичу, а тот, сидя напротив за садовым столом, хохочет, вытирая глаза платком.
– О чем вы? – спросила Люся, подходя и целуя племянницу. – Ты давно приехала? Поела? Как экзамен?
– Вот она и рассказывает про экзамен. – Илья Борисович встал и пододвинул жене шезлонг.
– Если ты и на экзамене так размахивала руками, то, разумеется, на второй тур не попала, – стоя перед дочерью, холодно сказала Манюня.
– А вот и нет! – торжествующе воскликнула Даша. – Меня приняли без второго тура!
– Не может быть. Неужели?!
– Да, да, – кричала Даша, прыгая вокруг стола. – И хоть ты мне не советовала, я читала бабушкины стихи.
Она вдруг остановилась и, подняв руку над головой, щелкнула пальцами, как кастаньетами. Глаза ее сделались таинственными, не Дашиными.
– И щелкнула застежка бус, – сказала она взволнованным голосом. Рука упала вниз, а глаза посмотрели далеко все с той же таинственностью. – И снова, как в былые годы / К твоим ногам бросаю груз, – она не взмахнула рукой, лишь слегка отвела узкую кисть, а создалось впечатление, будто бросила что-то. – Вдруг опостылевшей свободы!
И с такой вольностью прозвучало последнее слово, что Манюня ахнула. Она ведь не хотела, чтобы Даша читала эти стихи на экзамене, боялась контраста между шестнадцатилетней девочкой и этими строчками, с их женской страстью. А как она прочла их, удивительно! Люся тяжело поднялась с шезлонга, подошла к Даше.
– Умница моя! – В глазах ее стояли слезы. – Если бы наш отец мог тебя видеть…
– А он не знал этих стихов, – сказала Манюня.
– Ну и что? – сказала Люся, поднимаясь на веранду. – Не в этом дело.
И все-таки в этом, в этом. Мать никогда не была спокойна, ее мучили ревность, страх, что он больше не придет, и еще – неукротимая совесть. Когда Манюня родилась, той, другой девочке было восемь лет. Мать всегда помнила, что есть Люся…
Люся вернулась, неся на подносе бутылку шампанского и четыре бокала темного стекла. Они никогда не были похожи, Люся и Манюня. Разные матери, разные жизни.
– Ты моя умница, – сказала Люся, прижавшись щекой к Дашиному лицу.
Илья Борисович колдовал над пробкой.
Ночное небо в августе полно звезд. «Сколько звезд!» – думает Даша, запрокинув голову. В комнаты идти не хочется, там телевизор, разговоры… Хочется стоять посреди сада, запрокинув голову, и чувствовать счастье.
Если бы они спросили, чьи это стихи, она сказала бы: «Их написала моя бабушка, когда была молодой». Но они ни о чем не спросили, а она так тщательно готовилась к этому ответу. Зато когда читала Блока, тот, что сидел с правого края, сказал: «“Роза и крест”. Замечательный выбор». А ведь это тоже из-за бабушки. «Радость – Страданье одно!» Тот последний разговор перед их отъездом в Париж. Как долго она искала, перечитала всего Блока, спрашивать ни у кого не хотелось, хотелось найти самой. И нашла!
«Ставь же свой парус косматый, / Меть свои крепкие латы / Знаком креста на груди!»
Зачем мама и тетя Люся скрывают от нее то, о чем она давно узнала? Семейные тайны! Прямо как в старинных романах! Что особенного в том, что бабушка любила тети-Люсиного отца, а у того были жена и ребенок?
Тетя Люся и мама не похожи ни в чем. Вообще странно, что они так дружат. Именно дружат, а не потому, что сестры. У тети Люси больное сердце, и каждый раз, когда в Париже звонит междугородняя, мама пугается. «Представь, – сказала она как-то Даше. – Я почему-то не страшусь за маму, а вот за Люсю…»
В июле, после похорон Каролины Александровны, когда возвращались из крематория на Тверскую, Люся, сидя рядом с Дашей на заднем сиденье машины, сказала ей: «Какой яркой женщиной, ты и не представляешь, была твоя бабушка в молодости!»
Манюня сидела впереди, закрыв глаза, мельканье машин раздражало. Матери было уже за сорок, когда Люся в первый раз увидела ее. В самом деле, она долго оставалась молодой, но все же это уже не было молодостью. «Какой яркой женщиной, ты и не представляешь…»
Никто не понял ее до конца. Манюня тоже и, уж конечно, отец. Именно те, кого мы любим, никогда нас не понимают. Манюня открыла глаза, уже въехали на Тверскую. У памятника Пушкину колыхались красные флаги, кто-то что-то кричал в мегафон, женщина держала над головой плакат: «Возродим Советский Союз!», лицо у нее было ожесточенное.
– Господи! – сказала Люся. – Не унимаются, бешеные!
Шофер усмехнулся:
– А чего им униматься, когда на их стороне правда?
Люся хотела ввязаться в спор, но передумала, промолчала: если бы они ехали не с похорон… Манюня опять закрыла глаза. «Что же будет с родиной и с нами?» – подумала она словами недавно услышанной по телевизору песни.