– Или жаловаться, что ли, мне? А кому? Где суд и правда? Разве у острожного есть суд? Разве люди мы? Пожалеет нешто кто, поплачется, да черта ли мне в этом плаканьи? Мне врага моего подавай, поставь лицом к лицу, а не жалости надо; из нее я шубу не сошью, прибыли тоже мало. Суда ищи? Доберись-ка до него! Дурак, на этом старом суда не найдешь, тебя же во всем обвинят, зачем не смиренномудрствовал? А ведь я и так целые полгода молчал, знавши все его гадости. Образумится, думаю, старый. Вы думаете, по чьему приказанию действовал тогда Чапурин в своем оговоре на меня? По сталетовскому (фамилия смотрителя), сам же Чапурин мне потом признался. Посмотрели бы вы, в какую он меня камеру перевел, жить совсем нельзя: холод, сырость. Стану ему говорить, а он зубы скалит: вишь, говорит, барчук какой у нас в остроге завелся. Так вот тебе на каждом шагу и пакостит и пакостит. Мелочи, скажете, все это? Да ведь эти мелочи-то, как иголки, так и впиваются, и без того у нас тело раздражено, наболело все, нам все больнее приходится. Вот в карцер хотел меня запереть, а за что? Что я сделал? Ну я принял белье, бутылка там нашлась? Да ведь он лучше нас с вами знает, какое пьянство в остроге идет, стон стоит каждый вечер. Беда, что ли, какая из бутылки лафита приключиться может? Пусть даже и беда, так разве для меня бутылка-то принесена? Всякий бы на моем месте сделал такую услугу Дегтяреву, какую я сделал.
– Конечно, сделал бы.
– Так чего же он поднялся? Ну уж за то и взорвало же меня, когда он ко мне в камеру ввалился да похабничать стал. Думаю себе: чего же эта скотина все издевается надо мной? Четверо часовых в это время было около него, но такая злость у меня в эту пору была, что стой их трижды четыре, так и то бы я добрался до него. Только и вижу, что одну его рожу: стоит эдакая красная, жирная. Стой же, думаю, пропишу я тебе, анафеме рецепт! Не забудешь ты меня надолго!.. А ведь, чай, точно не забудет?
Щукинский засмеялся.
Я свидетельствовал карцер, куда по домашнему суду сажают арестантов и куда смотритель думал засадить Щукинского. Карцер состоял из довольно большой, темной комнаты, окна в ней не было совсем, посредине ее как-то угодила громадная печь, Бог весть зачем служившая: на дворе стоял конец марта, а в карцере сырость была невыносимая, так и обдавало вас, дышать невозможно. Я взошел в карцер с фонарем: на освещенной, совершенно мокрой стене копошились мириады мокриц и еще каких-то отвратительных, тонкогузых, насекомых. Ни нар, ни скамей, ни войлока, ничего в карцере не полагалось – одни пустые стены.
Арестанты высиживают в карцере недели по две и больше.
Новое дело Щукинского тянулось довольно долго. Собственно говоря, дело-то о фронте покончилось в первый же день: Щукинский сознался, что он дал две плюхи смотрителю, стало быть об этом и разговаривать нечего, но надо было проследить историю факта, ряд грязных преследований смотрителя, это и отняло довольно много времени. Кроме того, Щукинский не ограничился одним собственным делом, он еще открыл целую массу смотрительских злоупотреблений; в них тоже следовало покопаться.
В конце концов Щукинскому удалось-таки доканать своего врага: смотрителю велели подать в отставку.
Следствие приближалось к концу. В один из последних приходов Щукинский был как-то скучнее обыкновенного: я спросил его, какая тому причина. Щукинский почти обрадовался вопросу.
– Как вы думаете, Дмитрий Иванович, чем покончу я жизнь?
– Право, не знаю, Щукинский, что и ответить вам на это.
– А я знаю. Я нынче не спал целую ночь и все думал. Много я придумал и порешил, что добром не кончу. Есть во мне что-то такое, что покою мне не дает, мучает меня. Не жилец я на этом свете; куда ни суньте меня, везде душно мне будет, не прилажусь я ни к чему. Нешто как в каторгу меня ушлют, да там палочьями забьют, так тогда уж и разговаривать нечего, а то ну на свободу я вырвусь? Так ли меня пустят, убегу ли я, а все долго не прохожу, опять в каменный мешок попаду. Дорогу я не умею давать, в одну ноту тянуть! Злости во мне много, а не злиться как? Зачем мы лишние, зачем нам места нет?.. Да, тяжело мне было сегодняшний день, как припомнил я свои годы казематные… Ведь двадцать семь лет мне, жизнь настоящая, дыши грудь! А воздуху-то нет, мгла такая стоит, что страсть! Так вот и давит, и давит тебя: псом паршивым сдохнешь – кто-то говорит. Так зачем же родили-то меня? Зачем не пришибли, когда я щенком был? Иди теперь, а куда я пойду, вишь темень какая?..
Забавы и наслаждения
На самом краю города, в конце базарной площади, стоит тяжелое мрачное здание, обнесенное высоким каменным забором, с массивными башнями по углам: острог это. Обходит стороной народ угрюмое здание, только в базарные дни, когда крестьяне придут продавать хлеб и другие припасы, видно у ворот его несколько тощих, мизерных лошаденок, да толпится небольшая кучка сермяг и женских шугаев[25]: то братья, жены, сыновья, отцы приехали повидаться со своими кровными, что в неволе изнывают, сидючи в каменном здании.