На Анкудима нечего было надеяться, надо было времени ждать, авось не откроется ли такой факт, по которому возможно будет добраться до виновных в мужицком разгроме… Назло день выдался базарный, почти все слобожане в город отправились, стало быть, и сведений получить неоткуда. На «въезжей» только две бабы, одна из них от старости еле ноги передвигает, да глуха на оба уха, другая же далеко не из разговорчивых; на палатях кто-то храпит, да ребятишки в костяшки играют… Скука и злость одолевают страшные: видишь беду, а помочь ей не чем. Раз тридцать к окну подойдешь, упрямо смотришь в него – пейзаж обыкновенный, общий, три тощие коровенки жвачку жуют, да, почувствовав приближение весны, не свойственную их темпераменту живость вдруг ни с того ни с сего выказывают; почерневшие, набок перекачнувшееся избенки, на которых вместо крыш одни остовы остались (урожай, значит, плох был, запасов не достало, солома на корм скотине пошла), про нищенское житье своих хозяев толкуют; баба пройдет, гурьба ребятишек с дубинками на Волгу в снежки играть пробежит.
Часа четыре прошло в созерцательной скуке; раза два приходил Анкудим, поплачется и опять уйдет.
На палатях стал кто-то шевелиться, сначала старческий кашель послышался, потом спустились ноги и затем показался весь человек. Это был старик, до того старый, что желтеть стал.
Поздоровались.
– Ты со следствием, что ли, приехал?
– Со следствием.
– То-то мужики вчерась все болтали, что у Анкудима пчел подломали. Стало быть, по этому самому делу и есть!
– По этому самому. Шалить у вас больно стали, дед.
Дед молчал.
– Говорю – шалят у вас сильно.
– Шалят, шалят. Такой народ стал взбалмошный, так что житья от него совсем нет. Страх Господень совсем забыл, жалости нету в нем.
Любимая тема стариков – прежнее житье, испробовал я ее, она удалась – дед разговорился.
– Лучше в наше время народ был; ни запоров, ни замков не знали, подь де возьми все, никто тебе не указ. Этаких делов, что ноне творятся, слыхом не слыхали, а то ж баловства не любили: проштрафился кто, судом по миру судили. А ноне почитай что неделя, то порядки новые заводят, а какие это порядки? Тьфу, дерьмо, прости меня, Господи.
Дед отплюнулся и перекрестился.
По словам деда новые порядки оказывались действительно дерьмом (справедливость же его слов вполне потом подтвердилась). В старину вся земля, приписанная к слободам (а ее было до десяти тысяч десятин) принадлежала миру: он делил ее между своими членами за плату самую ничтожную. Всем хватало вдоволь, жили богато, подачи платили исправно, случаи преступлений были самые редкие. Почти полновластный мир зорко следил за членами; в его распорядки никто не вмешивался, жизнь складывалась так, как ей следовало складываться: попросту, по-крестьянски. Завелись новые порядки: в думе были назначены торги на всю слобожанскую землю; три богатых капиталиста, стакнувшись с начальством, захватили ее в свои руки, и началась обычная история: вместо прежних грошей, пришлось платить по 6 руб. серебром за десятину в ненасытные карманы жирных монополистов; народ обнищал, пошло пьянство, воровство; задавленный канцеляризмом, мир утратил силу над своими членами; в арестантских ротах и рабочих домах не хватало места для несостоятельных плательщиков.
Говорил дед о своих лиходеях (так звал он купцов):
– Да добро бы шесть только целковых платить, да землю-то дали хорошую. А то отвели нам что ни на есть самые худые участки, что ни вали на них навозу, все жорма жрут, а толку мало. Да окромя денег ты им в зиму-то возов пятнадцать корья на дом свези, дров. Вот и житье наше вольное, мещанское.
Смеркалось. На двор въехали сани, то был сын деда, возвратившийся с базара. Неразговорчивая хозяйка стала ужинать собирать: вынула огромный, черный как земля, каравай хлеба, принесла в жбане квас (несмотря на полнейшую бесцветность он был кисел как уксус), поставила на стол чашку щей. Я заглянул в щи: жидель страшная, капуста плавала на просторе, присутствия других веществ в чашке не замечалось. Уже потому, что в доме деда назначена была «въезжая», можно было заключить, что он считался в числе наиболее достаточных заварихинских обитателей.
Созерцаемые мною во весь день пейзажи, слышанное от деда и виденное за столом – все больше и больше выяснили предо мной сладкую слободскую жизнь. Нужда и горе обхватывали ее со всех сторон, селились в каждом доме, теснили хозяев. А тут лиха беда – их нужде да горю может еще кое-что другое немалое присоединиться, тогда уж совсем говори: пропал человек – «от судьбы» не убережешься.
За ужином между стариком и сыном зашла речь о последних базарных событиях. Сын новости привез.
– Ты под-ка, как вон Андрюшка Жилин куражился. Пьяный – распьяный ходит, к рылу всем лазит: ты, баит, уважай меня, я, значит, начальство есть: хочу снесу голову, а хочу – помилую. Ребята бить его собирались, уж оченно озорковат стал.
– Что так?
– Кто ее разберет? Деньжищ отколь-то набрал. Одно зевает, что заполнить всех может.