«Вот хоть последнее дело: Лабазинкого мужика Севрюкова с месяц назад похоронили. От угара-де в бане умер он, такой и акт с их высокоблагородием мы составили, а какой это угар, сами изволите посмотреть, вырыть только не побрезгуйте. Севрюков у жены своей односельчанина Лопатина поймал, бить его хотел, а тому шкворень под руку попался, вот и угар приключился».
Вырыли покойника Севрюкова: и точно весь лоб у него был раскроен со всего размаху пришедшимся ударом.
«Попытали б вы, – продолжал Трушков, – Никиту Расквашенова (постоялый двор он содержит). Тоже парень хороший: о нем, чай, не одна сотня делов сгорела. Первый притон по всему уезду он содержит, вдругорядь одних лошадей краденых, словно на ярмарке, у него сойдется. Самый милый человек он был их высокоблагородию. Поди плачет теперь и хвост маленечко поджал, узнавши, что благодетелей лишился. Однако с обыском к нему и теперича съездить было б можно, потому хозяин он домовитый.
Оговор Трушковым Расквашенова не оказался ложным. Расквашенов был действительно хозяин домовитый, краденых лошадей стояло у него под навесом штук шесть, да в верхней светлице застигнуто было четыре темные личности, из которых один оказался бегло каторжным. В дружбе с Чабуковым и в его мирвольстве Расквашенов сам сознался.
Трушков обладал отличной памятью, ни одно показание свое он не пускал на ветер, все они подтверждались доказательствами. Заявляя сначала факт в общих словах, он затем развивал его во всех подробностях, следил за ходом его от самого начала. Во всех показаниях он уже не останавливался на одном только Чабукове (да этого, собственно говоря, нельзя сделать, Чабуков был только главный винт уездной администрации, к нему примыкали более или менее другие части механизма), но начал «топить» подряд и других. С особенным наслаждением он рассказывал о тех делах, к которым приобщено было несколько личностей, и все эти личности показали себя с более или менее грязной, подводящей их под ответственность стороны. Если б не горячее участие самого червя ничтожного во всех заявляемых им делах, если б не побудительная причина истины, если бы не пробившееся подчас самоуслаждение ловкостью подвига, то Трушкова можно было бы принять со стороны за ярого карателя пороков.
Всплакался уездный мирок, увидав перед собой неожиданную грозу, похудели в месяц многие уездные власти, так что будто целые годы сидели на пище святого Антония, от их пуховых изголовий отлетали мирные сны и взамен приятных грез мучительным кошмаром стал давить их неустанно ненавистный образ Фомы Ивановича. Увесистая часть расплаты за «важнецкую штукенцию» приходилась и на их долю.
Понял больше других Чабуков, что он слишком поторопился на подведение итогов, понял, что с подобными людьми, как Трушков, если вступают в союзе, то или держатся его крепко, или для приобретения молчания прибегают к весьма сильным мерам… Понял все это Чабуков и, как надо полагать, с лихвой омыл нанесенную им же обиду.
Месяца через полтора после сознания Трушков нежданно-негаданно затянул другую песню.
«Преисподней мне, окаянному, мало: Иуде злочестивому уподобился! Себя сгубил (да я что-с? Мзду за грехи свои несу), благодетеля своего поруганию предал, людей неповинных оклеветал. Присягу перед алтарем Божиим мне дайте, огнем жгите: невиновен Николай Александрович в пустых моих словах. Мало ли что по слабоумию своего нанести я могу. Разве верят тому, что человек в болезни скажет? Лукавый силен, на всякий грех навести может. Знать надо их высокоблагородие, чтобы подлинно сказать, что на такие злодейские дела не их ангельскому сердцу идти. Каюсь я перед вами во грехе своем тяжком: сгубить хотел оговорами своими невинного человека».
Обильными слезами подкреплял Трушков искренность своего раскаяния: не раз подавленный горем и сознанием глубины своего преступления стоял Трушков, как окаменелый, перед комиссией, потом падал на колени и с неудержимыми рыданьями умолял не верить гнусной клевете, взнесенной им на благодетеля. Но спасительные Трушкова речи пришли слишком поздно: позади стояла масса уже фактов, личность благодетеля и его деятельность выяснились во всей их прелести.
В один и тот же тюремный замок попали и Трушков, и его благодетель, только первый содержался в камере № 8, второй же в дворянском отделении. Впрочем, их дальнейшая судьба разнилась: оказалось, что благодетель родился под более счастливой судьбой, чем отблагодетельствованный.