Стихи как будто носились в воздухе, летали по комнатам и проникали даже в сени. Ламповщик Никита, он же и дядька Александра, и тот, когда чистил в сенях его башмаки, постоянно бормотал что-то себе под нос в рифму. Сергей Львович, проходя мимо, спросит, бывало:
— Что, Никеша, опять сочиняешь?
И потом объявляет домашним:
— Наш Nicaise, должно быть, разрешится скоро новой балладой!
Никиту Сергей Львович называл «Nicaise», а его предлинные и престрашные истории, которые тот брал из лубочных сказок и перекладывал в стихи, — балладами. Иван Иванович Дмитриев в шутку говаривал, что в балладах Никиты больше толку, чем во всех одах графа Хвостова.[27]
По вечерам Сергей Львович читал вслух. Особенно хорошо он читал Мольера.[28] Чтец он был превосходный: читал с жестами и мимикой, как настоящий актер. Дети аплодировали и стучали ногами, выражая свое восхищение, и Сергей Львович не без удовольствия принимал эти шумные знаки одобрения. Он был большой любитель театра, и ни один домашний спектакль в Москве не обходился без его участия.
Александр сам не помнил, когда он начал сочинять, как не помнил, когда научился грамоте. И сочинял он, конечно, по-французски, как отец. В семь-восемь лет — после того, как его раз взяли с собой на спектакль к Юсуповым, — он вдруг увлекся сочинением комедий. Свои комедии он разыгрывал перед сестрою, которая должна была изображать публику. Они жили тогда на Поварской, в другом конце города, в большом доме. Там была зала с аркой. Александр протягивал под аркой занавеску, выдвигал вперед кресла для «публики», то есть для Оленьки, а перед креслами ставил свечи в шандалах. Это была рампа. Накинув на себя какой-нибудь плащ и украсив голову чем-то вроде берета, он раздвигал занавеску и начинал представление, которое, впрочем, длилось недолго, потому что пьесы, которые он сочинял, были очень короткие. Когда занавеска снова задергивалась, Оленька, которая была единственной зрительницей и судьей, аплодировала и кричала: «Фо́ра!»[29] Все было как на настоящем спектакле.
Однако Оленьке вздумалось раз подразнить брата. Он сочинил комедию «L’Escamoteur» — «Похититель», которая была уж слишком похожа на мольеровского «Скупого». Оленька, как всегда, начала аплодировать, но, когда Александр стал раскланиваться, вдруг зашикала. Это привело его в такую ярость, что она сама испугалась: он раскидал ногой шандалы со свечками и со слезами убежал в детскую. Оленька бросилась за ним. Она и ласкала его, и просила прощения, и клялась, что только пошутила, что пьеса ей очень, очень понравилась. Но он и слушать ничего не хотел и целый день потом на нее дулся.
Только к вечеру следующего дня произошло примирение. Он тихонько, с хитрым выражением, поманил Оленьку в детскую, закрыл дверь и прочел ей эпиграмму, которую сочинил по поводу своей неудачи. Пьеса «Похититель», говорилось в эпиграмме, провалилась оттого, что бедный автор сам похитил ее у Мольера — l’escamota de Moliére. Оленька рассмеялась, прослушав эпиграмму.
— Хорошо? — краснея, спросил Александр.
— Очень, очень хорошо, — отвечала Оленька, довольная уже тем, что прекратилась ссора.
1809 год, осень. В креслах с высокой спинкой, положив на подлокотники маленькие руки, выступавшие из белых кружевных манжет, сидел Иван Иванович Дмитриев и смотрел кругом с покровительственной улыбкой, как король.
Гостиная выглядела в его присутствии как-то особенно празднично и торжественно. Как будто ярче горели свечи в люстре и канделябрах. Его пышный рыжий парик с завитыми в три ряда буклями казался в блеске свечей сияющим ореолом. Свет играл на золотых пряжках его башмаков и металлических пуговицах коричневого фрака, а когда он поворачивал голову, по лицу его пробегали какие-то искры от гладких ямок на коже, рассыпанных на носу, на щеках и вокруг подбородка. Он был рябой. Его принимали с особым почтительным вниманием. На бабушке надет был новый чепец. Сергей Львович выше обыкновенного поднимал углом брови. Няня, подходившая к бабушке за хозяйственными распоряжениями, старалась ступать как можно тише.
Только Василий Львович чувствовал себя совершенно свободно. Он с увлечением говорил о балладах Жуковского.
— «Чу!.. Полночный час звучит!..» — восторженно повторял он, высоко подымая палец при слове «чу». — Какова смелость! «Чу!..» Вот истинный язык чувства.
Сухие тонкие губы Дмитриева морщились от сдержанной улыбки. Он снисходительно любовался горячностью Василия Львовича.
— Однако я не советовал бы нашим дамам читать такие баллады, — произнес он наконец. И добавил с ударением: — Особенно на ночь.
Он говорил плавно, медленно и басом, который вполне соответствовал его важной осанке.
— Я думаю, что цель поэзии — ласкать наши чувства, а не тиранить. Отдаю должное высокому дарованию Василия Андреича, но, признаюсь, желал бы, чтобы он переменил направление своей музы. К чему пугать читателей выходцами с того света?