Ему вспомнилось прошлое лето в Захарове. Раннее утро. Все еще спят, а он уже на ногах. На цыпочках пробирается на балкон, а оттуда спускается в сад. Его обдает запахом росы, косые лучи солнца греют щеки. Он идет куда-то по лугу, размахивает палкой, сбивает головки репейников и воображает, что это татарские головы, а он богатырь. Гуляет час, два, и когда возвращается домой, все уже на балконе, за самоваром. Мать бранит его за то, что он опоздал, няня с укором качает головой, а он с жадностью ест вкусный черный хлеб, запивая его густым, холодным молоком.
А по вечерам бабушка рассказывает ему про своих дедов Ржевских, про царя Петра и его крестника Абрама Ганнибала. Она хорошо помнит старого арапа.
— Лицом черен был, настоящий эфиоп-африканец. А волосы белые, седые и курчавились, вот как у тебя. Об Африке своей тужил. Ему семи лет не было, как турки его увезли. Отец князем каким-то был в эфиопском царстве. Впрочем, кто его знает: может, так, фантазия одна. Сестренка у него там в Африке была. Когда его увезли, в море бросилась, за лодкой поплыла. Выкупить хотела, золотые ожерелья свои отдавала. Бывало, как станет о ней вспоминать — слезы текут по щекам. Даже жалко смотреть. Все собирался княжество свое африканское добывать, права свои хотел доказывать.
Александр слушает рассказы бабушки, сидя на ступеньках балкона. Внизу, под горой, видать сельскую дорогу. Там туча пыли от проходящего стада. Слышен разноголосый шум: коровы мычат, овцы блеют, лают собаки. Потом все стихает, и только доносятся из села заунывные песни девушек.
Одну из этих песен он помнит:
Никогда больше не увидит он своего Захарова. Бабушка продает его, и лето они проведут в городе, а осенью — в Лицей.
Александр глубже забрался под одеяло, улегся, поджав ноги. И опять мечты за мечтами, картины за картинами.
Ему вспомнилась недавняя прогулка с матерью и сестрою в Юсуповом саду. Это было в апреле. Солнечно, ясно. Лужи еще подернуты ледком. Хрустит под ногами, когда ступишь. Он идет по аллее, разбрасывая носком башмака прошлогодние прелые листья. Ему весело от ветра, который дует в лицо. Он прибавляет ходу и пускается бежать, не обращая внимания на окрики матери. Добежав до фонтана, он вдруг видит на боковой дорожке знакомую милую фигурку в синей шляпке с лентами. Это Сонечка, а с ней гувернантка, высокая, тощая мисс. Он подбегает, здоровается, придумывает, что сказать, но ему мешает, что тут гувернантка. Подходят мать и сестра. Как он завидует Оленьке, которая без стеснения, на правах старшей, заговаривает с Сонечкой и берет ее за плечи! Девочки, обнявшись, идут впереди, а ему приходится идти следом с гувернанткой, которая на плохом французском языке задает ему скучные вопросы об уроках. Он отвечает невпопад, ускоряет шаг, чтобы присоединиться к девочкам, но за спиной раздается строгий и немного насмешливый голос матери: «Не торопись так, Александр!» Сонечка оглядывается на эти слова и улыбается ему, как будто понимая, в чем дело…
В столовой послышался бой часов. Раз, два, три… Часы пробили одиннадцать. Ого, как поздно! Он сладко зевнул и повернулся к стене.
«Надо бы посмотреть брегет у Ферье, — подумал он. — У дяди есть брегет из Парижа. А славный дядя, хоть и чудак. И басня его мила, очень мила. А у Крылова лучше… Да, Сонечка… А потом Петербург… А там дворец… Хорошо, все хорошо». Глаза слипались. «Ах, этот кортик», — промелькнуло вдруг в голове. Он усмехнулся — и так, с усмешкой на губах, и заснул, точно в воду окунулся.
III. Поэты
Дом Пушкиных дышал стихами. О стихах говорили, стихи читали, стихи сочиняли. Стихи были необходимы, как светский остроумный разговор.
Сергей Львович щедро рассыпал кругом экспромты. Казалось, он думал стихами. Именины знакомой дамы, расстроившийся спектакль, поломка кареты — все давало повод к стихам. Тотчас являлся на свет премилый французский мадригал[22] или катрен[23] в изящном вкусе XVIII века. Заболел как-то повар Василия Львовича — Влас, или Блэз [Blaise], как по-французски называл его барин, — и Василий Львович был в большом беспокойстве, потому что никто другой не умел так готовить настоящий парижский консоме,[24] который в Москве был еще новостью и составлял предмет гордости Василия Львовича. Сергей Львович тут же сочинил стансы[25] на болезнь Блэза, где описывал, как волнуются боги, ожидая его к себе на небо и надеясь полакомиться его замечательным консоме, который лучше нектара.[26] Блэз выздоровел — и Сергей Львович сочинил новые стансы, где изображалось разочарование богов: они остались при своем нектаре, а несравненным консоме по-прежнему угощает друзей брат Базиль.