Но произнося эти красивые слова, Мякишев сам едва ли верил в их истинность. Он был искренним, произнося их, он был искренним в своей надежде быть правым, когда произносил их. Но сомнение все же не покидало его. И поэтому, произнося эти слова, он, как правило, отправлялся к себе домой и вливался в привычный порядок житейских дел, готовя ужин или вытирая пыль с подоконников. Мякишев никак не мог признать, что он со своим телом составлял неразрывное единство, которое нельзя было нарушить или отвергнуть. Чувство раздвоенности своего я на тело и душу порождало в нем диссонанс, который сопровождал его всю жизнь. Он был бы и рад избавиться от своего дуального представления, но это было выше его сил. Бытие и так запятнало его сознание своей отвратительной неприглядностью, и признавать еще его правомочность на эту неприглядность было уже чересчур. И в то же время Мякишев улавливал, точнее, смутно чувствовал, что допускает ошибку в своем мировосприятии. Все было проще, чем казалось, но эта простота как раз больше всего и отталкивала Мякишева. Он хотел находить мир сложным, полным противоречий и загадок, неподвластных человеческому уму. И он боялся обнаружить, что в действительности мир есть всего лишь голый неприметный факт, который концентрируется вокруг его тела.
«Тело – это основа сознания. Только сознание по-настоящему и живет. Тело не может быть живым само по себе. Тело оживлено сознанием. Но откуда берется сознание? Из тела? Или из высшего источника жизни? Но где же она, жизнь духа? Настоящая жизнь? Может ли она быть вне тела? Или любое «где» имеет место только там, где есть тело? Вне тела ничего нет. Все есть тело. Огромное уродливое тело. Неуклюжий Пуруша, который тяготится своей телесностью и мечтает стать Брахманом, но у него это не получается вот уже целую вечность».
14
Дом, в котором жил Мякишев рушился, его стены обсыпались. Воздух превращался в песок. Что значила эта потеря реальности? Только то, что бездна разверзлась под ним, и он был готов пасть в нее, вечно летя вниз головой и никогда не приближаясь к логическому завершению своей жизни. Есть кое-что пострашнее смерти, и Мякишев не осмеливался назвать это. Его мучили навязчивые идеи. Невроз перерастал в психопатологию, он мучил себя, распаляя в воображении свою ревность, доводя ее до предела, изводил себя, представляя ужаснейшее, что только могла придумать его фантазия.
Это было не просто грязно или непристойно. Это было унизительно, и в этом унижении он находил то сладострастие, которого нет в праведности, которого нет в чистоте. Он изваливал в грязи своей отвратительной похоти самое прекрасное, что у него было, – свою любовь, и люто презирал ее и себя за это. Но, тем не менее, он продолжал делать это – продолжал мучить и изводить себя, потому что находил в этом для себя самое честное выражение своих чувств, своего ощущения иступленной неопределенности. В этом он видел предел своего переживания, которым он истязал и истязал себя, подобно тому, как некоторые раздирают и раздирают свою рану, не давая ей затянуться.
Мякишев лежал на диване, постигая свою карму. «Возможен ли иной Логос? Возможно ли иное Начало?» – думал он, – вот меня окружают стены, такие тонкие и такие хрупкие; надежный привычный мир, который же однако не есть то, чем он кажется, в этом я уверен; ну и что? В конце концов, это какая никакая уверенность, чувство защищенности, устойчивости. Мир сотрясают катаклизмы, в этой стихии сплошных катастроф мне не выдержать, не устоять. Пусть хоть эти стены внушат мне чувство уюта, иллюзию порядка». Мякишев переворачивался на диване и продолжал постигать свою карму: «Вот я думаю о возможности, но что есть сама возможность? Ее нет, есть только мир вещей, в который я погружен с головой. Но моя голова как назло забита всякими абстракциями. Что мне делать? Как мне примириться с миром? Еще вчера я был наивным ребенком, с восторгом взиравшим на остальных людей, теперь мне всюду видится смерть и разложение. Горе мне! За что Господь так суров со мной?! Почему в этой жизни я вытянул жребий, сходный со жребием Иова?». Мякишев уныло смотрел в потолок и посасывал пиво. «Вселенная вселенной, а все-таки это моя единственная радость».
По вечерам Мякишев предавался богохульным мыслям: «Может ли человек стать круглым черным камнем, гладким со всех сторон, идеальным, как сфера бытия, и заполнить расщелину, гнездящуюся в душе, кажется, со времен сотворения мира? Может ли не остаться совсем зазора? Щели? Расселины? Сколько можно себя обманывать, вглядываясь в эти чудные, чуть полуживые глаза и пристально высматривать там чувство прежней верности привычной форме? Ведь все меняется, и эта мысль – тоже. Темнота превращается, все превращается, реальность – оборотень, реальность – тень: ей ничего не осталось, потому что она должна глодать своими чувствами бытие и расщеплять его на хорошее и плохое, ей ничего не осталось, потому что так было нужно, а Бог незряч, его могучий лик окутала тайна, которую нельзя разрешить».