— Пей, парное. Мать корову подоила…
Умер через пять лет, первым из нашего класса. Погиб. Поступил почему-то в военное училище, ничего общего не имевшее с филологией, — может, и здесь действовал по тому же правилу, по которому носил ночами в спальню не нужный ему хлеб. Окончил его, начал службу в Сибири, в тайге. Случилась какая-то беда, и Сани не стало.
Где-то случилась беда, и Саня оказался в самом сердце ее. Как на том городском субботнике, на который его никто не звал и на котором он так славно, до упора потрудился.
Отец передал ему заношенный картуз, Саня передал и братьям, и сестрам, и матери — так и вижу ее добродушно-осуждающую и в то же время где-то, в глубине, на донышке, удовлетворенную улыбку: «Надо же, прямо совсем мужики», — всем передал свой ни разу не надеванный орден Красной Звезды.
«Принц Конде убит, вечным сном он спит…»
Что матери орден, да еще ненадеванный? Лучше б шапка осталась, лучше б горстка золы. Ничего. Все прожил — насквозь, начисто.
Эта встреча была первой и последней нашей встречей после интерната.
Выходит, они и впрямь были эквивалентны: счастье и разлука.
Время поправляло Учителя… Он еще стоял в зените нашей жизни, а на горизонте уже восходил Алексей Васильевич Маслюк…
Впрочем, трудно представить себе нечто менее похожее на восходящее светило, нежели Алексей Васильевич.
Алексей Васильевич к спальне никаким боком не относился. С нами не жил, в интернате не работал. В наших стенах я видел его единственный раз, и то — просителем. Не жил, а вот надо же, живет в памяти. Теплится. И если помещать его куда-то, я бы поместил его в спальню. И не только потому, что от Алексея Васильевича веяло домом. В спальне мы воспитывали друг друга сами. Она была, как нынче говорят, «самонастраивающимся организмом».
В школе нас учили знать, в спальне мы учились жить. И Алексей Васильевич принадлежит последней по той причине, что в самонастраивающемся организме настраивал первейшую для детдомовца деталь — руки.
Первое, что вижу, думая о нем, это морщины на его лице, глубокие, густые, цветом и формой напоминавшие мне складки мешковины. Да-да, может, когда-то этот мешок и был набитым светилообразным, но с годами из него все выбирали и выбирали содержимое, допустим, муку-нулевку, пока не опростали совсем и, пустой, выбросили в угол. Складки его в последний раз просели и застыли теперь уже навсегда. Очки вспоминаются, роговые, старенькие, в нескольких местах перебинтованные изолентой.
Работа у Алексея Васильевича стоячая, все время на ногах, с опущенной головой, потому к дужкам очков, чтобы на нос не слезали, он привязывал еще резинку. Черт знает где он ее выкапывал, эту черную, в рубчик, резинку, которую во времена нашего глубокого детства вместе с глиняными свистками и другим богатством возили по степным селам старики-тряпичники на своих облезлых кобылах и которая держала на пупках наши трусы, круто укорачиваясь к лету по причине ее употребленья на рогатки. Высокий, худой, с характерной стариковской пустотой в штанах пониже поясницы (как рукав у фронтовика), он крепко сутулился. Был тоже как будто гнут — трудно, под огнем, как старое, с окалиной, железо, и оно действительно угадывалось в его больших, выпиравших костях.
Как уже было сказано, согнула Алексея Васильевича работа. В нашем городке был, да он есть и сейчас, неказистый ремзавод, на котором для всей округи ремонтируют автомашины. На этом заводе Алексей Васильевич лет тридцать занимался одним и тем же: прикручивал к коленчатым валам маховики. Работа нехитрая: берешь коленвал автомобильного двигателя, ставишь его стоймя, фиксируешь скобой, чтоб не свалился, с помощью простейшего прибора — индикатора — проверяешь, насколько гладко обработана его шейка. Потом берешь маховик — не так лихо, не так лихо: в нем килограммов двадцать весу, поднимаешь на высоту вала (чтоб понятнее — на уровень собственного пупка), ставишь на шейку, скрепляешь их болтами, проверяешь индикатором, нет ли перекосов и — готово, можешь снимать коленвал, уже оснащенный маховым колесом, без которого двигатель не имел бы половины своей мощи. Пол в цехе, как и на всем заводе, земляной, и продукцию просто сбрасывали на землю, не боясь, что это повредит ее качеству.
Алексей Васильевич знал в цехе и другие операции, но его держали на этой; тут он один обеспечивал коленвалами весь завод. И сноровка сказывалась, и конституция. При слове «сноровка» по инерции представляются лихорадочные, как в старой кинохронике, движения, но это не так. Маслюк работал сдержанно, без пыла, он въедался в работу.