Потому прибежала вся мокрая. И сейчас сидела, никак не остывая в тягучей ночной жаре, по спине ползли щекотные капли горячего пота. Все давно вытащено из сумки и пакетов, расстелены на диване белые хрустящие простыни, кругом стоят зеленые и коричневые бутылки с ворохами полыни. Инга даже, оглядываясь на задернутую штору и узкую щель в двери, ушла за угол, где пряталась ниша кладовочки и там, стоя босиком на дощатом полу, быстро помылась, плеская в ладонь воды из маленькой канистры. Пугалась, вдруг он как раз. Когда она…
Но после этого прошел целый час. Начался еще один. Штора висела на окне, как цветная колонна из шелкового камня. Не шевелилась. И не слышно за дверью шагов.
Инга вздохнула, морщась. Платье вдруг стало тесным, она от него устала, резали швы подмышками и резинка давила на живот. От этого показалась сама себе огромной, как жаркая гора, неуклюжей и рыхлой. И в неубывающем зное будто плавилась, стекая складками лба к щекам, оттуда к подбородку.
— Кому я такая… — прошептала, моргая, чтоб не чесались глаза от подступающих слез.
А на часы уже боялась смотреть. Думала, ну появится в девять, пусть даже в десять. А их утро настанет, например, в семь. Лучше в восемь, конечно. Сто раз считала, сколько это получается часов. Их общих часов. И вот уже почти полночь. Она наступит, и время кинется убегать, хохоча и издеваясь. Утечет, и даже если он в полпервого или в час заскрипит дверью, то вместо одиннадцати часов счастья будет всего семь?
— Какой же ты дурак, Сережа Бибиси! Не понимаешь!
Уже не вытирая слез, расстегнула пуговицы белого платья, сердито дергая, стащила кружевной красивый лифчик, суя его в угол дивана. И подбирая ноги, легла на бок, свернулась на диване, шмыгая и глотая слезы. Положила голову на согнутый локоть. Закрывая глаза, шептала злые слова, чтоб заглушить страшную мысль, такую простую — а вдруг он не придет? Вообще не придет. И даже рассердиться нельзя, ведь она знает — он рискует, его ищут. Думать о том, что следом за черной, все укрывающей ночью настанет безжалостно яркий рассвет и в нем она медленно пойдет обратно. Навстречу внимательным глазам Вивы, деликатному покашливанию Саныча… и надо будет как-то дальше жить старую жизнь, в которой снова Ромалэ, болтовня женщин в оранжерее, неутомимые и неизменные крики и смех отдыхающих… Ужасно, совершенно невыносимо думать это!
Она стиснула зубы, в панике думая, как прогнать эту мысль. Прижала к груди кулак. И чувствуя, не хватает воздуха, повернулась на спину, ворочая головой по тугой кожаной подушке.
Горчик сидел в ногах дивана, еле видный в смутном свете слабых фонариков, один из которых уже почти умер. Не было видно лица, повернутого к ней. Только плечи и линия руки на его колене. Слабый свет вокруг гладко забранных со лба волос. Чуть оттопыренные уши.
Инга устроилась немного выше, отползая от него ногами, чтоб лучше видеть. Хотела убрать волосы со щеки, но побоялась, что сон уйдет, и не стала. Затихла, глядя на знакомый силуэт. Думала, замерев, в горестном покое. Всякие пустяки думала. Тоже, чтоб не спугнуть.
Он такой… такой тонкий. И одновременно совсем не маленький пацанчик, а как надо, самый лучший. Когда поворачивается, делает это так, что у нее заходится сердце. А еще у него самые лучшие на свете уши. Она их очень хорошо разглядела, там, на песке, днем. И мочки, и все-все завитушки, которые только его. Ничьи больше. Это так удивительно, что нигде на земле, хоть сколько людей перевстречай, не будет такого же. Похожие, конечно, есть. Но наверняка, приглядишься, а уши не такие, или вот нос, и как светлые брови собраны из маленьких волосков в две гладкие блестящие полоски…
— Ты меня прости.
Сказал и замолчал, все так же не двигаясь. А Инга, ушибленная внезапным ударом сердца, который выгнал из головы тихие сонные мысли, задохнулась.
— Не надо было мне. Сюда. Но я пришел, цаца моя. Хоть попрощаться. Не смог, понимаешь? Прости.
Говорил медленные слова и отодвигался, вжимаясь в круглый подлокотник. Инга так же медленно приподнималась, хватая ртом тягучий жаркий воздух. Она не понимала, насчет «попрощаться», и ничего вообще не понимала, кроме того, что он тут и пришел. И что уже несколько минут она, дура Михайлова, любуется, думая — сон.
— Сережа, — шепотом сказала обычное, как у всех, имя. Самое драгоценное.
— Сережа…
Неловко усаживаясь, перегибаясь через собственные коленки, как он когда-то на пляже, где разглядывали друг друга в первый раз днем, полностью обнаженные, протянула руки. Вытягивала спину, которая чудесно перестала болеть. И забрав ладонями напряженные плечи, повторяя имя и не слушая, что он там говорит и говорит, стала откидываться, разглядывая серьезное лицо и губы. Укладывала его на себя, стряхивая с бедра край расстегнутого платья.
— Я не могу, — беспомощно сказал мальчик, обнимая ее и укладывая лицо к шее, под ее рассыпанные волосы, — Инга, да не могу. Ты не понимаешь, да?
— Сережа…
— Блин. Да что ж это…