— А-ааххх, — проговорила она низким, совсем женским голосом, выгибаясь в его руках и запрокидывая голову, без всяких слез, без дрожи, с одним только темным и страстным восторгом. И он, открывая рот, и вторя без голоса ее стону, вдруг захотел убить, чтоб с этого утра, что скоро настанет, она — никому и никогда так вот.
А потом, слушая первых, еще совсем ночных, но уже утренних птиц, он наконец, сел, баюкая на коленях ее ногу, гладя щиколотку, трогая косточку и обводя ее пальцы.
— Ляля моя. Я ведь, правда…
— Молчи, Серый, пожалуйста. Сперва я скажу, да? Я поняла только вот!
Кивнул. Она подергала плечами, устраиваясь на высоко положенной подушке. Зевнула. Но глаза блестели. Говоря, смотрела то на него, то на свое тело, темное, длинно, рыбой вытянутое по дивану, с ногами, лежащими на его коленях. Какие мы прекрасные, подумала успокоенно, у нас все будет очень хорошо. Поэтому.
— Слушай. Даже если три года. Я все равно тебя буду ждать. Молчи. Я решила. И еще неизвестно. Мы можем уехать с тобой. Вива поймет. Или поменяем наш дом и уедем вместе. Не хмыкай. Ты пойми главное — мне так легче, чем мы разорвемся, понимаешь? Я вытяну. Вива говорила, должно быть чудо. У нас оно есть, посмотри!
Он послушно повел взгляд вслед жесту — от ее лица к груди, к животу, бедрам, на свою грудь и колени.
— Какая же это любовь, если нет трудностей? Нет, не так. Я хотела сказать, если любишь, надо уметь жертвовать? Так?
Ждала ответа, и он кивнул, мучаясь тем, что ее слова обращаются против нее же, а она не знает и радуется, убеждая.
— Вот! Если нужно уехать с тобой, я уеду. Если нужно тебя ждать, дождусь. И так далее. Потому что я верю, ты тоже хочешь, чтоб у нас была настоящая, хорошая жизнь. Правда же?
«Настоящая… Хорошая»… «Правда»… слова отзывались в его голове резким звоном и голова болела. И ведь сказать ей не может! Ничего не может сказать! Только эти свои беспомощные — ты не понимаешь, моя цаца, моя ляля…
— Я не могу. Инга. — и добавил, злясь на себя, — ты не понимаешь!
— Вот заладил. Серый, ты за кого меня принимаешь? За фифу какую? Совсем поглупел, на своем диком песке? Я хочу жить с тобой твою жизнь! Понимаешь? И никакие дурные Ромалэ нам!..
«Твою жизнь»… звон в голове становился совсем уже невыносимым и издевательским. Да что ж делать-то?
Он не знал.
— Иди сюда, — она протянула руки, — иди. У нас тыща ночей будет, но эта особенная. Не хочу, чтоб кончалась.
Голос был совсем сонным. Он лег сверху, целуя глаза и лоб, касаясь губами пушка на щеках. Она подвигалась под ним, обхватывая его бока и сплетая руки.
— Я думала. Может, еще раз полюбимся, по-настоящему. Но уже сплю совсем. Ты не задави меня, ладно? Сползи. Так вот… Мы утром придем к Виве. И станем жить. Или… скажем и уедем. Да. Да?
Он молча поцеловал ее в уголок рта, где уже знал — щекотно.
— Щекотно, — засмеялась она, совсем засыпая. И вдруг добавила такое, от чего он застыл на согнутых руках, сводя лицо в страдальческую гримасу.
— А если сбежишь, я тебя возненавижу, дурак Сережа-бибиси. За то, что не веришь, как сильно… я…
— Не клянись, ляля моя. Не надо!
— Не буду. Но все равно…
Поздним утром, в комнате, наполненной цветным и ярким от шторы полумраком, Инга проснулась, одна, поворачиваясь и улыбаясь радостно тому, что, наконец, кончилась старая жизнь и начинается новая, вместе.
Села, кладя на грудь ставшую вдруг мертвой ладонь. И оглядывая тихую пустоту, сказала, еще надеясь, вдруг просто вышел и сейчас вернется обратно, улыбаясь и щуря серые глаза, такие красивые.
— Сережа…
Слово повисло в тишине, которую окружал шумный день, безжалостно вопивший птицами, рычащий машинами, орущий детскими далекими голосами.
Она долго сидела, кинув до плеч смятую простыню и глядя перед собой пустыми глазами. Ждала, слушая, как жадная и уверенная, замешанная на отчаянии надежда, уменьшается, слабеет, и умирает, становясь бледной тенью. И вот, умерла. Посидев еще, вздрогнула, вдруг поняв — голая и одна. И дрожа от отвращения к своему телу, к тяжелой груди и округлившимся по-женски бедрам, нащупала скинутые вещи, стала медленно одеваться, думая с ужасом, ведь надо идти. Через день. Как через строй с палками. Чтоб в конце его напороться на внимательный сострадающий взгляд Вивы.
Подламывая затекшую ногу, встала, застегивая мелкие пуговки на ажурной вышивке платья. Так радовалась, что красивое, ей идет, и ему понравится. Ему…
Мысль о Горчике вызвала боль такую острую, что Инга застонала, кинулась к столу, нашаривая полупустую бутылку, и опрокинула в себя, глотая и давясь сладким вином. Держа ее потной рукой, села опять, испуганно прислушиваясь к себе и дожидаясь, когда придет хмель. Попила еще, не чувствуя вкуса, заталкивая в горло комки жидкости, как вату.
И ставя на стол, увидела неровный листок бумаги, с оборванным краем, прижатый полынной бутылкой. Сидела, неудобно повернувшись, разглядывала через мутное стекло стебли-ножки, потом узкое горлышко с радужными разводами. После заинтересовалась своими руками, и когда все десять пальцев и ладони были рассмотрены, вздохнула и покорно взяла письмо Горчика.