К вечеру стало ясно, что ангина у немолодой рябой пациентки Илос фолликулярная и что Илос, кормить которую всегда было непросто, с утра напрочь отказывается от еды. Позвали Сидорова. Тот сперва решил подействовать убеждением, потом сел на матрас и безуспешно попытался просунуть сквозь сомкнутые губы ложку с мучной похлебкой, на поверхности которой плавали крошечные желтячки масла, а потом, к своему стыду, применил запрещенный прием, которым уже пользовался в нескольких сложных ситуациях, – огляделся, убедился, что никого нет рядом, и сказал:
– Вот не будете кушать – я санитарку Евстахову позову вас кормить.
Глаза у Илос тут же расширились, она замотала головой и приоткрыла рот. Всунув в этот сморщенный рот ложку, Сидоров сказал:
– Так бы и сразу, – встал и собрался звать кого-то из санитарок, но тут оказалось, что Евстахова, как всегда, возникшая из ниоткуда, стоит и улыбается прямо у него за спиной. Сидоров едва не выронил миску, но справился и сказал: – Пропустите меня, пожалуйста, я руки помыть хочу.
– Вы мойте, а я докормлю, – сказала Евстахова, ловко перехватывая у него миску с ложкой.
– Я сама поем, – прошептала Илос.
– Вот какая молодец, – сказала Евстахова радостно. – На глазах выздоравливает пациентка, – и осторожно передала Илос кашу. Та слабой рукой взялась за ложку и с трудом сделала глоток. – Вы ложитесь уже, Яков Игоревич? – спросила Евстахова. – Хотите покурить, подышать на палубе перед сном?
– Вы идите, я догоню вас, – сказал Сидоров, не зная, как отказаться, и потом, на палубе, нашел ее – она болтала с Ипатьевым, и тот, стоя к ней очень близко и заглядывая в глаза, говорил ласково:
– …а то идите к нам юнгой! Вы ж, Екатериночка Семеновна, родились юнгой быть! Разве такой, как вы, положено горшки выносить и пеленки менять! Мы вас мытьем-битьем обижать не будем, будете у нас как принцесса жить! Матросскому делу вас научим, у нас весело! Весь флот нам завидовать будет!
Евстахова хохотала и не отстранялась. Уходить было так же глупо, как и оставаться, и Сидоров, испытывая острое отвращение к себе, остался – подошел, встал в шаге от них, закурил и начал поминутно смотреть на часы, чтобы потом не пробираться к своему матрасу в темноте.
– А вы Якова Игоревича юнгой возьмите! – сказала, смеясь, Евстахова и повернулась к нему. – Или даже боцманом! Из него боцман получится – загляденье, он у нас и добытчик, и начальник, мы без него никуда.
– Зачем нам боцман? – ласково говорил Ипатьев, гладя Евстахову по рукаву пальто. – Боцман у нас уже есть…
Сидоров развернулся и пошел в трюм – до отбоя оставалось меньше пяти минут. Он лег, дождался, когда погасили свет, и стал представлять себе то, что представлял себе каждую ночь: как поднимается в темноте и надевает пальто, и тихо, на цыпочках, пробирается к трапу, а если кто проснется – говорит шепотом: «Спите, спите, я покурить»; впрочем, и так решат, что покурить. Вещи придется бросить, и даже заранее перекладывать хоть что-то, хоть мамину фотографию, опасно: могут заметить, могут понять, могут… Нет, выходить придется как есть, паспорт в кармане пиджака, заряженный пистолет в кармане пальто… впрочем, паспорт придется сжечь и выдавать себя за контуженного, не помнящего собственного имени, – с этим-то у него проблем не будет. Итак: на палубу и оттуда тихо на сходни, а дальше… Дальше пешком через лес до того села, в которое не свернули, – больной, контуженный человек, работы не боится, а дальше… Как угодно дальше, главное – не этот трюм, не тут, не здесь, потому что невозможно было больше здесь, а когда он представлял себе, чем окажется Горьковск, чужой и забитый койками, голодный и орущий как минимум тремястами голосами с утра до ночи, с утра до ночи, с утра до ночи…
Сидоров встал. Он сказал себе, что просто идет курить, просто идет на палубу курить, и надел пиджак, потому что ночью стояли заморозки, на палубе дуло так, что продувало насквозь, и зачем-то приложил руку к нагрудному карману пиджака, и надел пальто, тяжелое на один бок, и правда покурил на палубе – медленно, вторую папиросу прикурив от первой, и понял, что ему надо по малой нужде, и что мысль о параше вызывает у него тошноту, и что вот сейчас он сойдет на берег только для того, чтобы отлить у обрыва, – и сразу вернется. Ему показалось, будто кто-то уже удаляется странной походкой там, среди деревьев, на обрыве, и сказал себе: «Морок, морок», – и специально затопал по скрипящим сходням тяжелыми шагами человека, который вот-вот вернется. Когда три невысоких мужских фигуры выросли перед ним у самого берега, он решил, что его неправильно поняли, что это свои, трюмные, что они пошли за ним, что они пытаются остановить его, – но он же вернется, он же сейчас вернется! – он так и сказал этим неразборчивым фигурам, покачивающимся в темноте, обиженным детским голосом:
– Вы что!.. Я же никуда!.. Я же сейчас вернусь! – и в следующую секунду почувствовал нож у себя под подбородком, и ломающийся голос, обдавая его сивушными парами, сказал:
– Вот свезло, а! Сам вылез, и искать никого не надо!