Между обоими железным занавесом повисло “еслибы”. Эти каверзные частицы речи, изобретенные воображением, заставляют своих жертв тысячи раз проигрывать в голове иные варианты развития событий, которые в реальности изменить невозможно. Эти злополучные словечки мешают их жертвам смириться с тем, что есть, путая в сознании с тем, что могло бы быть.
В воскресенье Аня вернулась на работу. Она, как и все женщины, которые родились в Советском Союзе и не были филологами, работала учительницей музыки и преподавала фортепиано в консерватории.
В четверг опять позвонил начальник. В пятницу опять приехали Фридманы и пришли все соседи с едой. Борода Тенгиза росла. Пепельница полнилась. Желтый ветер гулял по холмам, покрывал низкое небо серо-бурой завесой. На сузившееся солнце можно было смотреть невооруженным глазом. Аня заказала памятник.
Тридцать дней спустя все поехали на Гору Упокоения на открытие памятника. Тенгиз не поехал. Аня пыталась поднять его с пола, но тщетно. Пытались соседи, друзья, сотрудники, начальник, друзья друзей и знакомые сотрудников, но у них ничего не получилось.
Семен Соломонович привез два блока сигарет “Лаки Страйк”, Эфраим из магазина прислал три коробки кока-колы и оранжада, министерство обороны прислало социальных работников и психологов, армия прислала представителей организации осиротевших семей. “Член осиротевшего семейства отказался с нами взаимодействовать”, – написали в протоколах.
В среду Аня сказала, что Тенгиз должен был запретить Зите ездить автостопом. Тенгиз ничего не ответил. В четверг Аня сказала, что она не должна была разрешать Зите шляться за пределами поселения без сопровождения. Тенгиз ничего не ответил. В четверг Тенгиз говорил: “Это я виноват”, а Аня возражала: “Нет, я”. В пятницу они поменялись ролями, Аня говорила: “Это ты виноват”, а Тенгиз возражал: “Ты”. В субботу – наоборот.
Тенгиз не вернулся на работу ни в следующее воскресенье, ни через следующее. Аня убрала Зитину комнату. Помыла пол. Упаковала вещи в коробки. Спустила вниз. Тенгиз поднял коробки и унес наверх. Распаковал и разбросал вещи по комнате.
В субботу приехал Семен Соломонович. Они долго говорили с Аней на кухне. Вышли в сад. Говорили там. Скрипели качели. Желтый ветер танцевал на черных холмах. Тускло мерцали звезды под серой завесой. Пыль оседала на красную крышу.
Наступил июль. Август. Сентябрь. Октябрь. Сорвались с деревьев, упали на землю и потрескались гранаты. Пришел ноябрь. Пошли дожди. Смыли пыль с красной крыши, очистили небо и протерли солнце. Лимоны зазеленели. В декабре стало холодно. Дождь превратил желтые холмы в коричневое месиво. Заунывно пели муэдзины: “Аллах велик”.
Аня собрала чемоданы. Тенгиз ее не остановил. Аня приготовила хачапури, хинкали, грибной суп, жаркое, оставила в морозилке куриный бульон, три батона хлеба и пакет пит. Поцеловала Тенгиза, запустила руки в бороду. Сказала: “Я тебя люблю. Я буду у мамы. Теперь на родину можно беспрепятственно возвращаться. Побрейся. Звони”. Такси просигналило в третий раз. Аня открыла дверь и вышла. Тенгиз ее не остановил. Не позвонил. На звонки не отвечал.
“Это клиническая депрессия”, – сказала бы психолог Маша.
“В год траура депрессия не диагностируется, – заметил бы ее мадрих, главный психолог всех психологов. – Это всего лишь скорбь, соответствующая предлагаемым обстоятельствам”.
“Триста шестьдесят пять дней скорби, а на триста шестьдесят шестой настает клиническая депрессия, – усмехнулась бы Маша, поджав под себя ноги. – А что, если год високосный?”
Об этом диагностические справочники ничего не упоминали.
В январе в Вифлееме зажглись рождественские огни. Пение муэдзинов слилось с боем колоколов и голосами мессы. Огромная волна репатриации поднялась из недр Советского Союза и обрушилась на еврейские земли. Америка захлопнула перед носами евреев свои ворота. В феврале зацвел миндаль на обочинах дорог. В марте Семен Соломонович три часа подряд умолял Тенгиза выйти из дому. У него ничего не вышло. Саддам Хусейн вооружался. Борода Тенгиза достигла солнечного сплетения. Окружной психиатр ничего не мог поделать, потому что осиротевший отец не представлял никакой опасности ни для себя, ни для других, исправно ел хотя бы раз в день, а в год траура клиническая депрессия не диагностируется.
Опять наступила неизбежная весна и разгорелась. Высохли желтые холмы. Пожухли куцые кусты. Армейские джипы проезжали по извилистому шестидесятому шоссе. Жужжал кондиционер. Воскрес Христос. В мае завыла сирена. Один раз в память погибших в Катастрофе, два раза – в память жертв израильских войн и терактов. По новостям увещевали о необходимости запастись продуктами, загерметизировать все помещения и обзавестись в специальных пунктах противогазами. Саддам Хусейн угрожал газовой атакой. Арабская уборщица, которую нанял Семен Соломонович, еженедельно приносила банку овечьего лабане, пачку испеченных в очаге пит, убиралась в доме и готовила маджадру, кускус и песочные маамули. В Зитину комнату Тенгиз ее не пускал.