Пока они все это рассказывали, Фридочкины дети заснули на диванах, а с ними и ее муж, который плохо понимал русский, Эмиль серьезно и многозначительно кивал, вся наша группа с открытыми ртами ловила каждое слово из секретной информации о личной жизни наших вожатых, Тенгиз продолжал уминать жаркое, обмакивая в подливку мацу, а Фридман снял пиджак, расслабил галстук, расстегнул две пуговицы на рубашке и с нескрываемым обожанием глядел на свою жену, попивая из металлической чаши, предназначенной для пророка Илии. Узнать в нем строгого командира мочалок было трудно. Лицо у него раскраснелось, а глаза блестели.
– А Тенгиз каким макаром оказался в Деревне, если он работал холодильщиком? – задал непосредственный Миша из Чебоксар вопрос, который уже давно не давал нам покоя.
Историю этого исхода всем хотелось услышать до дрожи.
Фридман наконец отвел восторженный взгляд от жены и посмотрел на Тенгиза. Тенгиз дожевал кусок мяса, вытер рот бумажной полосатой салфеткой, пожал плечами и впервые подал голос. Он сказал:
– Be игадета лебинха.
Мы уже знали, что это означало, потому что читали пасхальную Агаду, а это было главной ее заповедью: расскажи своим сыновьям историю выхода из Египта.
Глава 44
Исход. Часть вторая
Тогда Эмиль потребовал, чтобы ему тоже налили. Ему напомнили, что вино закончилось, но Фридочка тут же вскочила и бросилась приносить “бедному ребеночку, который из-за вашей дурацкой армии света божьего не видит”, еще вина из собственных домашних закромов. В итоге пить продолжили все, кроме учеников программы “НОА”.
Эмиль сказал, что он до сих пор скучает по поселениям, но жить там в определенный момент стало опасно, и хорошо, что родители вовремя переехали, потому что то, что случилось с Зитой, было для него настоящей травмой, и никто не должен такое пережить.
– Кто такая Зита? – спросил вечно тормозящий Миша, хотя можно было и так догадаться.
Эмиль рассказал, что они с Зитой росли вместе и что, старше ее на два года, он был ей как старший брат. Они все делали вместе – и на кружок плавания ходили в новом бассейне, и бегали за ограду поселения в арабские пардесы и оливковые рощи. Арабы там были дружественные, кормили их кнафе и позволяли гладить ослов. Детство у них было счастливое. Эмилю не хотелось переезжать в Деревню и покидать всех своих друзей. Но мама была права, и школа в Иерусалиме оказалась намного перспективнее.
В тот майский день Эмиль должен был встретиться с Зитой, которая собиралась приехать в Иерусалим автостопом, потому что пятница подходила концу и наступала суббота, когда общественный транспорт не ходит. Они собирались встретиться с компанией друзей на Кошачьей площади, где зависала вся иерусалимская хипповая молодежь и американские туристы. Зита должна была заночевать в Деревне у Фридманов. Эмиль долго ждал ее возле универмага “Машбир”, возле никуда не ведущих арок разрушенного сиротского приюта “Талитакуми”, да так и не дождался.
Он подумал, что Зита не смогла поймать попутную машину – такое случалось, что из поселений никто не выезжал в пятницу вечером, – и вернулась домой. Он пошел на Кошачью площадь сам. А когда вернулся в Деревню спустя несколько часов, охранник на воротах ему тут же доложил, что у какого-то знакомого его папы дочь пострадала в террористическом акте – она стояла на автобусной остановке, а мимо проехала машина и обстреляла ее из автомата, а папа, когда об этом узнал, тут же поехал с мамой в больницу, и все в Деревне уже знают, кроме Эмиля.
Он тут же вызвал такси и помчался в “Хадассу”, и путь длился бесконечно, хоть от Деревни до “Хадассы” пятнадцать минут дороги от силы. И был зал ожидания. И была полиция, и солдаты, и репортеры, и все соседи, и врачи, и надежда была, потому что говорили, что одна из трех пуль миновала важные органы.
Ночь стала днем, день – ночью, и все повторилось. Соседи приносили в “Хадассу” еду и бутылки оранжада. Репортеры проинтервьюировали Эмиля, потому что все остальные отказывались засвечиваться перед камерами и микрофонами. Нестабильное критическое положение оказалось бесперспективным и обернулось стабильной смертью.
А потом были похороны на Горе Упокоения. И была шива – семь дней траура. Куча народа, соседи, репортеры, полиция, армия. Горы принесенной в бывший соседский дом еды. Мама никогда так много и часто не готовила; обычно готовила Аня, Зитина мама, она всегда очень вкусно готовила, особенно хачапури, но сейчас ей нельзя было готовить. Ей вообще ничего нельзя было делать. Только сидеть на полу в черной разодранной рубахе, которую надрезали на кладбище, а она собственными руками разорвала.
И она сидела. Сидела и ничего не говорила. Она была похожа на истукан. Только иногда кивала головой. А люди вокруг говорили много. Показывали фотографии, вспоминали, смеялись, потом спохватывались, умолкали и опять заговаривали, но потом снова раздавался смех, потому что смех – это жизнь, а жизнь невозможно остановить, даже в доме, куда пришла смерть.