Я познакомился с его женой, Тамарой Филатьевой, – она работала в «Комсомольской правде». Зиновьев вторично познакомил меня с Грушиным. Вторично – потому что мы с Борисом Грушиным были хорошо знакомы по работе в спорткомитете: он был председателем спортсовета факультета (потом я сменил его на этом посту). Поэтому внешне мы хорошо знали друг друга, но я совсем не знал его как логика и исследователя. Тем более что в тот год он основную часть своего времени проводил в вузкоме университета, членом которого он был, и практически не появлялся на факультете: это был первый год его аспирантуры.
Изредка мы встречались и тогда же, где-то в начале 1953 года, начали обсуждать интересовавшие его темы соотношения логического и исторического и методов исторического исследования. Тема эта меня очень интересовала, я хотел обсуждать ее, но Борис был очень занят, и поэтому нам это редко удавалось.
Я в то время был уже хорошо знаком и с Мерабом Мамардашвили – но опять-таки совсем не как с мыслителем, а как с игроком сборной факультета по баскетболу. И поскольку я-то был председателем спортсовета факультета, тренировал женскую сборную команду по баскетболу и болел за выступления нашей факультетской команды, Мераб как игрок меня очень не устраивал. Я считал его однообразным и непластичным в действиях и, по-видимому, изрядно надоел ему, читая нотации о том, как надо правильно играть в баскетбол. Как всякий настоящий грузин, он считал, наверное, что играет в баскетбол наилучшим образом и то, что он не в сборной Союза, – это пока просто недоразумение, и уж заведомо никто не мог давать ему вообще никаких советов, а тем более – как надо играть в баскетбол[188].
Мераб Константинович Мамардашвили
Так вот, Мераба я очень хорошо знал именно как игрока сборной команды факультета по баскетболу, и у нас были в связи с этим контакты и даже иногда столкновения, но все это совершенно не распространялось на другие области отношений. То, что он может обсуждать какие-то серьезные вопросы и размышлять по поводу серьезных тем, стало для меня открытием год спустя. Правда, наверное, это скорее говорит о моем способе жизни на факультете, чем о Мерабе. Я мало что знал и вообще был вне тех связей, которые складывались в общежитии на Стромынке в постоянных контактах студентов друг с другом, поскольку жил вне этого, занятый своими темами, и беседы с Зиновьевым были для меня, по сути дела, единственным окном в человеческий мир. Хотя при этом у меня было огромное количество встреч, но по побочным линиям: и в университете в целом, и на самом факультете я знал практически всех, но только с одной определенной стороны – как спортсменов, – не вникая вглубь интересов людей, их жизни и т. д.
Во многих отношениях конец 1952 и начало 1953 годов были для меня очень трудными: я буквально чудом избежал ареста. Ибо последствия разных историй, из которых мне удавалось счастливо выкручиваться в предшествующие годы, постепенно суммировались, и к ноябрю 1952 года на факультете сложилась ситуация, которая грозила стать для меня последней, о чем я вам уже рассказывал. Теперь я кое-что напомню.
К этому времени у меня были достаточно хорошие отношения в группе, я пользовался и уважением, и авторитетом. Где-то в ноябре 1952 года меня позвали в пивной бар (уговорили пойти, несмотря на мои протесты), и там ребята рассказали мне, что их вызывали в партбюро, потом к представителю ГБ, заставляли написать на меня заявление – либо о моей антисоветской деятельности, либо о невменяемости. Долго размышляя над тем, что же делать, они решили, что лучше написать, что я психически неполноценный, – что будет лучше, если меня отправят в психиатрическую лечебницу, нежели посадят в тюрьму.
Там, в этом пивном баре (он находился там, где сейчас находится «Детский мир»[189], – знаменитый московский пивной бар, хорошо оборудованный, известный еще с дореволюционных времен), у нас и происходил этот странный разговор. Говорилось о хорошем ко мне отношении, что лично против меня никто ничего не имеет, но вот ситуация вынуждает так действовать, и поэтому они выбрали самый лучший для меня, самый легкий путь. А я вроде бы вынужден был ребят утешать, говорить, чтобы они не переживали и не нервничали, поскольку даже если я сейчас и сяду, то сидеть мне придется не так долго – полгода, максимум год, – и после этого я выйду. Они меня спрашивали, почему я так уверен, а я делал умный вид и говорил: «Вы, ребята, не беспокойтесь, все будет в порядке».
Пришел март – март 1953 года. На факультете через специально развешенные репродукторы регулярно сообщали о тяжелом состоянии товарища Сталина, о развитии его болезни. Народ толпился. В узких коридорах факультета стояли плотно, спина к спине, тяжело дышали. Потом спрашивали друг друга: ну как, выздоровеет или нет?