Мы сидели в хате все. Мой муж поехал в город, повёз – ещё мы были должны – поставку. А две старших дочки пошли до соседа с куделею, прясть. А я с этими, меньшими хлопцами, была дома. У меня это было шестеро детей, а я сама – седьмая. Дети младшие забавляются, а немец пришёл в хату…
Не знаю я, немец он или не немец, но в немецкой одежде.
– Здравствуйте! А где хозяин?
– Поехал в город.
– Ну, то собирайтесь на собрание.
А я говорю:
– На какое собрание?
– Будете видеть, какое.
А я говорю:
– Мои детки малые, босые, голые, холодно им будет.
Потому что бедно мы жили. Дети малые: одному три года, этому вот – пять лет, и те поприходили девчатки, уже все собрались, семь человек в хате. Ну, я за этого, завернула, несу. А того, меньшего, что три года, старшая девочка несла.
А он говорит:
– Замыкайте халупу и все выходите.
Ну, мы все собрались и пошли. И привели нас под Адама, к мосту. И сюда всех выгоняли. И мы стояли, може, полдня. Аж холодно стало. Дети начали дрожать, плакать. Тут – едет такси из города. А полномоченный был в городе. И Экарт. Это полномоченный и Экарт приехали на такси.
Мы стоим на этой стороне моста, от Адама, а такси стало на той стороне. Сразу повылезли они, и Экарт будет спрашивать:
– Полномоченный, какие это люди? Что ты собрал всех?
А он:
– У-у-у! Вшистки[52] бандиты!
Мои детки маленькие – «бандиты». А Экарт опять будет спрашивать:
– А где ж те полицейские пострадавшие, сожжённые партизанами?
– А-а-а, Сонечка, – будет кричать староста – иди сюда!
А там другую, третью… вызвал что-то человек пять полицейских семей…
А что ж с нами делать? Хотели нас загнать в Адамово гумно, пожечь. Открыли гумно то, поглядели, что там полно хлеба ещё не молоченного и сена, – не поместятся, почти двести человек. Старые, малые, хлопцы, девчата – все вместе, кто только был дома. Не поместятся. Закрыли гумно. А полномоченный говорит:
– Их на цмэнтаж[53] гоните, там убивать, на цмэнтаже. И погнали нас всех, как овечек, во двор. Закрыли.
Кругом немцы нас обступили. Начали нас по десять человек всё выгонять.
Я – семь душ – шла в три очереди. Сразу меня с хлопчиком – я его на руках несу. А после в другую очередь два человека, и третью – тоже. Со мною все не шли, потому что все люди вертелись там, плакали, волосы рвали…
И тогда погнали нас на моглицы[54].
А я его под себя, замотала и упала на него (
И паспорт я показывала, что ни в чём мы не виноваты. Невзрослая семья ещё.
И это ему пуля через ухо и через шею, три раны. И чувствую, как кровь кап-кап-кап… И паспорт мой весь был в крови.
Ну вот, нас перебили, после – других гнали. Стали, постояли, говорит:
– Вшистким капут.
Постояли, покурили и ушли.
Ям они не копали. Прямо пригонят десять человек, положат на землю… И мы ложимся… Понятно: чтоб человек не видел эти пули. Этак всё в голову, в голову…
Когда моих детей поубивали потом – я уже не видела и не слышала, потому что не подымалась.
Всех перебили, только одна женщина… Детей её побили, она видит, что их побили, а сама скинула валенки и бегом в Поречье. Те уже не гнались за нею и не убили. Но всё равно сохла, сохла она и померла.
А тогда уже назавтра посгоняли подводы, мужчин, выкопали яму такую велькую, как бурт, и тогда все эти трупы постаскивали и позакрывали. Не из нашей деревни мужчины, воробьёвские и рязановские. У нас не было подвод. Наши которые мужчины были, то они поехали на вывозку в лес. Только женщины были дома…»
Говорят, что близость судеб делает людей душевно похожими. Если это правда, то сын Марии Фёдоровны Сосновской, Сосновский Александр Антонович, – неплохая иллюстрация такой закономерности. Сходство их настолько заметное, что начинаешь думать, что, может, тогда, на кладбище, когда мать второй раз подарила Саше жизнь, может, тогда и приобрёл он это удивительное сходство. Оно – и в прямоте характера, и в манере говорить напрямик, словно идти по пахоте с тяжёлою ношею на плечах. А шаги направлены всё к ней, к матери. Даже теперь, через тридцать лет после того.
«…Тогда мне было пять лет. Я помню, как мы сидели с братом маленьким в хате. Зашёл немец – мы попугались. Да к матери подхватились вдвоём. Он постоял, сказал матери собираться…»
А там, на кладбище, во время расстрела, когда мать заслонила Сашу собой, мальчика словно волной накрыло испокон вечное ощущение материнской опеки, чувство безопасности у её груди. Саша припоминает:
«…А я всё матери своей:
– Додому, говорю, пойдём.
А мать возьмёт меня за руку, сожмёт:
– Лежи, не отзывайся.
Когда всех перебили, пошли в деревню те немцы. Давай по хатам ходить, кур брать, поросёнков, начали грабить. Слышно было нам на кладбище, как они грабили тут всё.
Ну, а как уехали, мы все встали. Холодно было. Я раздетый был вот так. Мать с большей девочки пальтишко сняла, это, я его надел, оставил мать и бегом домой. Прибежал, сел на дворе и жду – придёт мать…