Не было сил у Полетаева сегодня даже бороться с мухой, поэтому она вольготно ползала по стеклу, по его подушке, нагло жужжала и чувствовал себя… Э, какое мне дело, что чувствует муха, может, она у них там менеджер по мушиным делам, а может… Полетаев протянул руку и взял с тумбочки журнал, который безуспешно пытался прочитать до конца уже третье лето; уезжая, он закидывал его в угол, под кровать, где журнал и валялся всю осень и зиму, обрастая мохнатой пылью и паутиной, чтобы летом вновь быть извлеченным на свет и, стряхнув прошлое, снова красоваться на обшарпанной тумбочке у кровати, словно только вчера или даже сегодня его привез на велосипеде сельский почтальон.
— Твоя Эмка пропала куда-то, — заглянув к Полетаеву, сообщила Люба, — а за дом неплочено.
— Заплатит она, не переживай, у нее денег полно.
— Коттедж она себе строит, знаешь, наверно?
— Ммм, — промычал Полетаев, чтобы не выказать своего удивления.
— Бросит она тебя, недотепу, как пить дать.
…Все-таки у мухи, господа, есть огромное преимущество перед человеком: она не разговаривает. Да, но жужжит, сэр, причем навязчиво жужжит, сэр, прямо сказать, отвратительно жужжит, сэр. Зато ей отвечать не надо. А с человеком всегда так: вопрос — ответ, вопрос — ответ. Разумеется, вы как всегда правы, сэр, но есть одно махонькое "но" — человека можно послать подальше и он, оскорбленный, уйдет, а попробуйте-ка вы послать подальше муху! Она все равно будет настойчиво, непрестанно, неотвратимо, неумолимо жужжать!
— Ага! — вслух произнес Полетаев. — Философский трактат: муха как антипод человека.
— А ты-то хоть знаешь, где она? — опять просунулась в домишко Люба. — Мне от нее кой-чего надо.
— А чего?
…и Люба начала долго объяснять, чего потребовалось ей от Эмки, голос ее вдруг создал эффект приятного шума волн, прибой лизал гальки, шуршал, шуршал. А Полетаев под этот успокоительный мерный шум волн наконец-то спокойно…
— Да ты заснул я гляжу?! — проорала над его ухом Люба. — Я тут распинаюсь, а он дрыхнет, как кролик.
— Кролик? — очнулся Полетаев. — Как ты сказала — кролик? Боюсь, ты права, Люба, кролик, именно так. — Он сел на кровати и приставил к уже начинающей (а точнее, продолжающей) лысеть голове свои ладони, точно уши.
Лицо его было печально, даже, пожалуй, трагично.
— Жениться тебе надо, вот что, — погрозила заскорузлым пальцем Люба, — а то совсем в детство впадешь.
* * *
Он шел по шоссе, прижав к потному боку папку, в которой ничего не было кроме темно-красной расчески, одного конверта (он все никак не мог собраться написать маме), гелевой ручки, которая уже едва царапала, а также одного листочка, на котором была нарисована рожица(рисовать Полетаев не умел) и который он каждый раз собирался из папки выбросить, но почему-то так и не выбрасывал, отчего листок замахрился по краям, приобрел непонятное лиловатое пятно прямо под рожицей, но прочно угнездился в папке, словно паспорт (документы хранились у Эммы Феликсовны).
Настроение у Полетаева было преотвратительное. Деньги кончились, а точнее –и не начинались. А к классику Лиходеенко без коньяка невозможно — и разговаривать не станет; впрочем, лучше уж бы не стал, а то ударится опять в воспоминания о своем графском младенчестве.
Ой. Полетаев остановился. На асфальте сидела большая лягушка и смотрела прямо на него, не мигая.
— Была бы ты царевна, женился бы на тебе, не раздумывая!
Но лягушка вдруг чиркнула по воздуху и мгновенно исчезла.
— Эй, где ты? В небе?
Полетаев поднял голову: белая птица качалась на волнах лиственного моря, к ней медленно подплывала еще одна, и вскоре обе они, бело-розовые, как яблоневый цвет, плавно затанцевали в воздухе и танцевали, пока не растаяли наконец за синей волнистой чертой растущего в небо леса…
Дорога круто набирала вверх и Полетаев приостановился, пытаясь угадать посверкивает впереди обычная лужа или загадочный мираж. Из-за поворота показались спускавшиеся по шоссе старик и старушка. Они поддерживали друг друга под руки. Полетаев узнал их: эта милая бабушка однажды посоветовала ему спрятаться в лесок от жары, а старик — тоже прежде знакомый — ночной пастух!
Полетаев поздоровался с ними, и они тоже ласково закивали ему.
Но на повороте Полетаев сошел с дороги и сел в траву. Нет, он не устал, несмотря на крутой подъем, ему просто расхотелось идти. В какой глупой, нелепой и страшной пьесе играл он все эти годы! Плюм! Упал к его ногам желудь. Плюм! Еще один. Плюм!
Он выкурил сигарету, опустил голову в колени и долго оставался неподвижным, пока не ощутил, что уже холодает. Пора вставать. Иначе он опоздает на свой автобус, потом на электричку, а потом и опоздает вообще…
* * *
— Стой, прохвост! — Полетаев рванулся, но было поздно: подвыпивший отец Мариночки крепко держал его за воротник рубашки. — Убью!
— Да стою я, стою. — Полетаев дернулся и затих. — Чего вы орете?
— Слушай, мерзавец, или ты завтра пойдешь с девкой в загс и распишешься, или…
— Понял я, можете не продолжать.
— …или пятно от тебя мокрое останется!
— Приду, конечно, и распишемся. Завтра и приду.
— Давай тогда паспорт.