Пойдемте скорее, чай, кофе, конфеты, печенье, ваша пьса, конечно, чудо, несомненно, гениальная, а вы и сам просто душка, просто…
— Правда, я похож на куколку? — прервал их верещание Полетаев. — Подать ананасы в Шампанском!
Они все сразу громко и деланно засмеялись.
Его привели в комнатушку, тоже завешанную афишами, поверх которой были пришпилены фотографии актрисок — первой, второй, четвертой…
— А где же портретик вашей примы?
Вдруг стало слышно, что окна театра выходят прямо во двор детского сада: малыши звенели, как колокольчики.
— Она у нас в отдельных апартаментах, — сказала четвертая.
— С отдельным диваном, — съязвила первая.
— Кофе готов, — сообщила вторая, которая как-то не замечалась вовсе.
Полетаеву уже надоело их нумеровать. Он отпил кофе и стал разглядывать афиши: пьеса "Рога" на них не значилась.
И тут в дверь влетела еще одна — с красным пятном на шее и смазанной с губ помадой. Она села, тряхнув волосами и растопырив обнаженные коленки. Эта понятно на какие роли.
— Ну и где же все-таки ваш режиссер?
В Доме актера, в кафе напротив, а может, уехал за реквизитом, нет, наверное, он занимается репертуаром…
— Уехал, — сказала та, которая понятно на какие роли. — Мне только что стало известно. А вернется через две недели.
Актрисы мгновенно Полетаеву надоели. Правда, на всякий случай он продолжал им натянуто улыбаться. То одной, то другой, больше их не пронумеровывая.
— А что же с моей пьесой? — Он поставил на столик чашку с недопитым кофе. — У меня ведь ее может другой театр поставить.
— А вы сходите к ней, — длинноносенькая, та, что фигурировала сначала под первым номером, показала на дверь в коридор. — Она все знает.
— Все да не все. — Вдруг загадочно вымолвила та, которая понятно на какие роли.
В комнатушке повисло напряженное молчание.
— Ладно. — Полетаев встал, застегнул верхнюю пуговицу рубашки, взял папку. — Между прочим, не простая папка, — надул он щеки, — а раритет. Вы даже представить себе не можете, кому она принадлежала!
— Кому?
— Ну кому же?!
— Ну-уу?!
— Отгадайте!
— Делону?
— Дура! Харатьяну!
— А может, Никите Михалкову?
— Берии, — торжественно сказал Полетаев.
— Берии, — разочарованно протянула длинноносенькая, — а кто это?
— Кажется, сын Сталина? — попыталась угадать понятно на какие роли.
— Революционер?
— Композитор девятнадцатого века?
— Пойду. — Полетаев вышел в коридор и, ощущая себя опять внутри пятнистого удава, протопал к двери, за которой пряталась очкастая прима.
И постучал.
— Войдите.
И вошел.
Она сидела в кресле, держа в одной руке лист бумаги, а в другой сигарету. Звучала тихая музыка.
— Григ, — пояснила она.
— Можно положить на стол папку?
— Конечно, кладите папку на стол.
— Кстати, вы знаете кому она принадлежала?
— Кому? — Она чуть приподняла в удивлении брови, отчего дужки ее очков на миг стали как бы двойными.
— Берии.
— Потрясающе! — Она даже наклонилась, потрогала папку.
— Теперь я понимаю, чем отличается прима от обычных актрис, — сказал Полетаев.
— А вы все-таки по какому делу?
— Да я собственно вот — увидел вас и сразу…
— С первого взгляда?
— Несомненно.
— Если вы родственник Берии, тогда я боюсь.
— Не бойтесь. — Полетаев сделал вокруг нее нечто вроде пируэта. — Лучше скажите, что вы читаете?
— Я учу роль. Сумасшедше авангардная пьеса. Главная героиня два действия ходит совершенно обнаженная!
— Смело, — пробормотал он. — А кто же автор? Ясно не я, человек патриархальных взглядов.
— Барабанова-Сатурмуратова. Она сейчас самый модный драматург. Она согласилась дать нам свою пьесу только потому, что наш главный режиссер — безумно талантлив!
— Дайте посмотреть, — попросил Полетаев севшим голосом, — что там она насочиняла.
— Здесь только моя роль, — она протянула ему лист, который читала.
Он пробежал глазами отрывок: если всю эту околесицу героиня произносит совершенно голая, зритель еще сможет стерпеть, — и, дойдя до последней реплики, перевернул страницу. И похолодел: на обратной стороне был знакомый, до боли знакомый, мучительно и странно знакомый текст.
— Дайте еще посмотреть! — прошептал он, хватая со стола другие листы. О, ужас. Вся ее роль была напечатана на обратной стороне его собственной пьесы…
* * *
Тимофей стоял на крыльце и глядел в небо: ох, полетел, полетел бы Тимоша, да ноги слишком тяжелы. Собака спала под столом, а на клеенчатой скатерти белела лужица козьего молока. Люба срубила подсолнух. Погиб старый швейцар, а чаевых у Полетаева не было никогда.
Он протащился по дорожке и, как всегда стукнувшись головой о дверной проем, втянул себя в домишко, лег на постель, уставившись бессмысленным взором в потолок. Оклееный старыми газетами, он пестрел пожелтевшими лицами вождей и политических лидеров, когда-то прошуршавших бумажными крыльями и вспорхнувших на это, пусть и не самое высокое, искусственное небо.