Читаем И нет рабам рая полностью

С одной стороны, Мирону Александровичу не терпелось узнать о случившемся. Как-никак, речь идет о его родине, о маленьком островке, затерянном среди дремучих жемайтийских лесов, о людях, которые помогли ему, сироте, выжить в далеком, почти нереальном детстве, выкарабкаться из нужды, встать на ноги, достичь степеней известных — не на вырученные же за лещи деньги он так взлетел? Что бы с ним было, если после смерти матери (а из больницы она не вернулась) все отвернулись бы от него, оставили бы с гривенником, который он, Мирон Александрович, принес тогда с базара? Как бы сложилась его жизнь, не прими его Нафтали Спивак в свой дом, не отдай его в ученье сперва в Вилькию, потом в Ковно, а потом в Петербург?

С другой стороны, Дорский, мучимый дурными предчувствиями, страстно желал, чтобы утренний гость не дождался его, уехал или обратился к другому адвокату. Сейчас их в Вильне как собак нерезаных! И маститый Сокол Лев Соломонович, знающий назубок Платона и Аристотеля, вольнодумец, чуть ли не масон, и Ефим Евелевич Рабкин, доброхот, жертвователь на алтарь еврейского просвещения, и Федор Константинович Луцкий!..

Конечно, и он, Мирон Александрович, не пешка. И он почитывал древних, и он — не жмот, не сквалыга, не раз жертвовал на общественные нужды, на дом призрения для сирот, памятуя о своем трудном и поучительном прошлом.

Но… лучше, чтобы утренний гость оставил его в покое. Ведь порой — да что там порой, сплошь да рядом — знакомством, а то и родством с подзащитными можно больше им навредить, чем помочь. Разнюхает Борис Евгеньич Чистохвалов или тот же непогрешимый присяжный Лысов, что Дорский из того же жемайтийского местечка, состоит с подсудимым в родственной связи, дальней или близкой, не имеет значения, и все полетит в тартарары. «Еврей всегда защищает еврея — в суде ли, на базаре ли, в молельне ли. А такая защита равносильна выгораживанию». После такой реплики Турова присяжные заседатели, будь они непорочны, как святая дева Мария, с редким и дальновидным единодушием решат: виновен![3]

Кроме того, бог свидетель, он, Мирон Александрович, по уши завален работой. Чего только стоит это дело Стрельникова? Оно уже отняло у него полгода, и, наверно, отнимет еще столько. Мирон Александрович никогда не взялся бы за него, если бы не питал к нему, так сказать, сугубо человеческого, личного интереса. Не взялся бы, ей-ей!

Докапываясь до истинных причин и мотивов преступления Стрельникова, Мирон Александрович как бы отождествлял себя с ним, представлял себя в его роли — обманутого, пришибленного изменой страстно любимой женщины, благородного рыцаря и безжалостного убийцы, залитого по уши чужой кровью. Как бы поступил он, Дорский, узнай он об измене Кристины? Смирился бы или, как Стрельников, схватил бы резак для хлеба и полоснул им в податливую мякоть ниже левой серьги? Наверно, смирился бы, простил бы, терпел бы и дальше, безумно ревновал бы — ведь глупо требовать, чтобы чья-то любовь принадлежала только тебе, тебе и больше никому. Если можно поровну делить свободу, почему же поровну не делить любовь? Любовь — это самая прекрасная неволя из всех существующих на свете, где каждый — раб и каждый — господин и где любой мятеж гибелен и бесполезен.

Мирон Александрович не заметил, как подошел к тюрьме.

В ее коридорах и камерах его всегда охватывало редкостное чувство — неподдельного участия и нескрываемого самодовольства. Самодовольства от того, что нигде — ни дома, ни в гостях у своих именитых друзей не чувствовал он так свою цену, как в ее казематах. Сознание того, что он в тюрьме свой, а быть своим в тюрьме дано не каждому, — что беспрепятственно входит на ее территорию и без проверки выходит, возвышало его в собственных глазах. Каждый поклон надзирателя, дежурного офицера, конвоира Мирон Александрович воспринимал как поклон самой судьбы.

Порой он хаживал по ней даже без провожатых, и от этого доверия у Мирона Александровича приятно екало в груди.

В самом деле, ему, бывшему иудею, позволено без-надзорно ходить по заведению, где содержатся десятки его соплеменников, изолированных от общества за свои подрывные деяния — тайные сборища, покушения, распространение подметных листков, призывающих к бунту.

Эти Робеспьеры и Дантоны не раз пытались и через него передать на волю свою крамолу, свернув ее в бумажную трубочку или облепив подмокшим хлебом. Господи, думал в такие минуты Мирон Александрович, на что они, несчастные, надеются? Что это за мысли, умещающиеся на клочке бумаги или в жалкой тюремной крохе? Кого они, эти ратоборцы за равенство, братство и свободу, хотят ими напугать? Что значит вся их высосанная из пальца крамола по сравнению с некрамольным штыком часового на вышке, с этими некрамольными каменными стенами, с этими окнами, забранными в некрамольные решетки?

Особенно приставал к нему один рыжий юнец в длинной арестантской робе, делавшей его похожим на мельничный мешок, из которого только что высылали зерно.

Перейти на страницу:

Похожие книги