Привозил он также
Александр, налагая на Урятинского опалу, богатства не лишил. Тогда-то возник в лесной глуши германский замок, ибо Урятинский душою прикипел к немцам, полагал, – кажется, Александр счел сие признаком подступающего безумия, – что весь народ в России желательно было бы немцами заменить. Будучи подростком, вступающим в юношество, Урятинский пережил пугачевскую осаду Казани, видел дикое войско восставших – казаки, мужики и башкиры вперемежку. И потому, наверное, навсегда сохранил страх перед народной стихией,
Никогда Урятинский своих дел с
Со времени опалы, с 1801 года, не был Урятинский в Германии, вообще не выезжал из поместья. Поэтому тот, кто сказал о нем Бальтазару, знал не только фальшивого, но и прежнего Урятинского.
Три десятка лет сидел он в своей глуши, как тучный огарок пудовой свечи. Даже французы в двенадцатом году не добрались до усадьбы, ни единый кавалерийский патруль. Переживший врагов и друзей, оставшийся душой и умом в ушедшем восемнадцатом веке, – девятнадцатого не видел он, запертый среди лесов, – Урятинский (вот когда пригодилась торговля диковинным живым товаром) устроил в поместье подобие двора императрицы – такого, каким он его помнил.
В потайном ящике княжеского секретера хранились дары ее мимолетной благосклонности – перстень с изумрудом и усыпанная алмазами табакерка. Урятинский, впрочем, постепенно забывал, что благосклонность была мимолетной, и уверился, что был фаворитом императрицы дольше всех прочих; затем прочие потускнели, растворились в нетях, и Урятинский уже считал себя единственным.
Он наполнил свой угрюмый замок карлами и уродцами, завел крепостную труппу акробатов. В отшельничестве, среди лесов, заговорила в нем татарская кровь, и он купил кобылиц для лечения кумысом, созвал шаманов и колдунов – а точнее, мошенников, притворявшихся шаманами и колдунами, – якобы из сибирских дебрей. Хвори одолевали старика, ушла мужская сила, и по дальним дорогам, по европейским трактам скакали посланцы старого сластолюбца, выискивая диковинные корешки или микстуры, способные вернуть желание плоти. При «дворе» его толклись бабки-ворожеи, травницы, расстриженные монахи, самозваные лекари – и никого он не отпускал от себя, установил заставы на дорогах.
Урятинский забыл о своей немецкости, она сошла, как лоск. Князь жил как хан, помещик-мурза, обтирался вонючим барсучьим жиром, пил колдовской отвар кладбищенских травок, слушал бормотуна-звездочета, льстиво сулящего ему снятие опалы, – и казнил за лесть, приказывая оставить льстеца нагим на болоте на поживу мошкаре.
Мысль о вечной жизни, о власти над телом и старостью поселилась в Урятинском, точила изнутри вьюжными ночами, в жару натопленных печей, во чреве засаленных мехов. Урятинский отверг рачительность юности, приобретенное немецкое почтение к золоту; иные искали алхимиков, способных превращать свинец в драгоценный металл, а он, наоборот, жаждал, чтобы золото превратилось в некое новое вещество, в то, что превыше земной материальности, в лекарство, возвращающее юность. Он отдал флигель каким-то мошенникам, оборванцам, якобы изгнанным из университетов косными профессорами, и щедро платил им, жадно слушая их сказки о первоначальных элементах, об огненных саламандрах и духах земли.