Когда-то он читал лютеровские тезисы, по случайности – сразу после трех томов собрания сочинений Ленина, статей 1916–1917 годов. И его поразило сходство двух мощных, но узких умов, сам стиль риторических конструкций; восстание против капитализма духовного, обращения индульгенций, у Лютера, и восстание против капитализма материального у Ленина. Он думал написать статью о лютеровском начале в русском социализме, но, как часто с ним бывало, поленился пойти дальше гипотезы.
И, как бы сбитый с толку привязчивой мелодией шлягера, он бродил по городу. Лютер смотрел с пивных бутылок и витрин кафе. Лютер был магнитом на холодильник. В цветочной лавке продавали луковицы гладиолусов «Лютер». На главной площади фермеры торговали Luther-tomaten, и неистовый реформатор с грустью смотрел с портрета на ценнике на мелкие помидорки по восемь евро за килограмм. Лютер живее всех живых, сказал себе Кирилл. Ему было тесно на узких улочках, где каждый знал, что ты еще один турист, приехавший в город потому, что это Lutherstadt Wittenberg.
Придавленный громадой собора – уже не места Бога, а места Лютера, – Кирилл пошел прочь от старого города, вдоль реки, в пустоту полей. Был полдень, солнце светило почти отвесно, и деревья будто росли из края собственной тени. Отойдя километра два, наблюдая только течение реки между мощеных скатов, колыхание красных и зеленых бакенов, он забыл о Лютере, о Виттенберге, оставшихся за спиной.
Только что подмеченный образ волновал его: дерево, растущее из края собственной тени, будто тень – его корни. И вдруг он понял, что дерево – это Бальтазар, а тень – это Лютер; первый невозможен без второго.
О, как ясно Кирилл увидел юношу, жившего в городе Лютера, в городе, где учился Джордано Бруно. В маленьком городе у реки, где совершилось преображение в пророка и началось новое время истории; где слово и вера перевернули мир.
То, что в эпоху Кирилла превратилось в отрыжку культуры, в магнитики и памятные значки, в эпоху Бальтазара еще было живо как подвиг духа. Еще передавалась в поколениях память о войнах за веру, о победе над Тилли и Валленштейном; еще отправлялись в дикие земли миссионеры, а за океаном возникал Новый Свет, материк протестантской веры, увенчанный евангельским городом на вершине горы.
И Бальтазар – неизвестно, глубоко ли он верил в Бога, какой природы была его вера, – мог увидеть в самом прибытии в Виттенберг провиденциальный знак, вообразить, влекомый искушением духа, что он избран, подобно Лютеру, и поверить в избранничество, став гомеопатом, апостолом новой медицинской истины.
Стоя на берегу тихой реки, слушая ветер в полях, шорохи сухой покорной травы, Кирилл впервые – краем, эхом – ощутил масштаб и силу искушения, заставившего Бальтазара отправиться в Россию. Ощутил, как нечто непредставимое, чужеродное для современного человека, который назвал бы это чудачеством, самообманом, наивностью, тогда как для Бальтазара это было страстью.
Кирилл думал о разновидностях человеческих страстей, движущих историю. О том, что есть среди них особый вид: не темные страсти тиранов, предателей, палачей – и не светлые страсти святых, борцов за правду, защитников угнетенных.
Это особые страсти, порожденные иллюзиями. Бальтазар, отправляясь обращать русских в новую медицинскую веру, полагал встретить непросвещенность, дикость, то есть несуществование, необладание самостью. Он будет принят при дворе, скажет истинное слово (при помощи или устами монарха) – и
Но мнимое несуществование ответило Бальтазару. Он думал, что русские переменятся, станут его паствой, – а
Кирилл представил, словно воочию видел сцены из греческих мифов, как совокупление неверных грез, обманчивых иллюзий с местной почвой рождает совсем иных существ – зловещих
Рок. Кирилл ощутил новый для себя смысл слова. Он чувствовал, что жестокая по своей сути апостольская мечта Бальтазара, возникшая не повелением Господа, а силой лукавого соблазна, обольщения образами пророков прошлого, мечта о покорении и преображении варварской страны – вызвала той же силы ответ
Семейный