Абрамов сидел на незастланной постели и смотрел на свои ноги. Надо бы ногти постричь, думал он, но хрен знает, где тут ножницы. Он вспомнил, как в начале их с Иркой романа он перед свиданиями старался заранее привести себя в порядок и даже -- смешно вспомнить! -- раздумывал, не сделать ли педикюр. Но со временем все становится проще. Последний раз он подумал, что их жизнь в подмосковных домах отдыха, отдающих пожулой роскошью времен застоя, все больше напоминает семейную. Еще немного -- и Ирка начала бы стирать его носки.
Теперь, впрочем, все кончено. Он даже не знал, когда ее снова увидит. В первый момент, когда Светка сказала, что деньги не прошли, он еще надеялся, что все можно уладить. Но одного звонка с сотового хватило, чтобы понять: все, пиздец. Не отмыться, не исправить.
В квартире, куда отвел его Глеб, Абрамов провел три дня: не выходя наружу, стараясь не приближаться к окну, зажигая свет только при плотно закрытых шторах. Абрамов знал, что это -- паранойя, что ни одна живая душа не будет его искать в квартире умершей бабушки одноклассника, с которым он и виделся-то раз в несколько лет. Никому и в голову не могло прийти, что позвонит он именно Глебу: Глебова нынешнего телефона даже в записной книжке не было. Правда, Абрамов помнил со школьных времен старый телефон -- по нему и позвонил. Незнакомый мужской голос два раза переспросил фамилию, потому сказал "Аааа! Сын Анны Михайловны!" и через пять минут продиктовал номер. Вот ведь, подумал Абрамов, сколько всего с тех пор случилось -- а телефонов новых я ни одного со школы не выучил. Он помнил номер Феликса, номер Глеба, да еще телефон уехавшего Вольфсона, ненужный, как телефон Чака, а теперь и Емели. Еще он помнил старый Маринкин номер, который давно сменился. Абрамов запомнил его на первом курсе, когда звонил ей почти каждую неделю: сначала никто не подходил, а после Нового года стали говорить, что такая здесь больше не живет.
Впрочем, в глубине души Абрамов знал, что была еще одна причина, по которой он позвонил именно Глебу. Глеб, единственный в Москве, кроме Феликса Ляхова, знал о событиях, что привели к Емелиной смерти, а самого Абрамова в итоге заперли в однокомнатной квартире в Ясенево. Зарядное устройство от сотового он забыл в доме отдыха и включал телефон на несколько минут в день, чтобы сделать пару важных звонков. Понять, что творится, в таком режиме невозможно, и вчера Абрамов дал Глебу свою СБСовскую карточку Visa, попросил снять денег в банкомате и объяснил, где продаются зарядки к "мотороле".
Понятно, что надо делать ноги. Оставаться в Москве, имея за спиной историю на полмиллиона долларов, -- по меньшей мере, неосмотрительно. Нельзя отсиживаться вечно: слава Богу, есть люди, которые помогут если не решить проблему, то, во всяком случае, беспрепятственно пересечь границу. Но связаться с ними не удавалось уже несколько дней.Абрамов, устав бессмысленно пялиться в одну точку и бесплодно размышлять о том, почему все вышло так, а не иначе, на второй день решил осмотреть квартиру. Почему-то он посчитал, что Глеб не обидится. В кухонных шкафах нашлось два старых сервиза, в прихожей висело пахнущее прошлым демисезонное пальто, в туалете скопились прошлогодние газеты. В ящиках большого стола, оставшегося от деда, который умер несколькими годами раньше, Абрамов обнаружил несколько папок с Самиздатом, напомнивших о его юности. Переснятый на фотобумагу "1984" и хорошо знакомые Абрамову стихи Бродского. Вероятно, в свое время их перепечатывал Глеб: Абрамов смутно вспомнил, что в его экземпляре были те же опечатки. Он умер в январе в начале гола -- и черной ручкой буква "л" превращена в "д".
Бродский тоже умер в январе, полгода назад. Прочитав некролог в "Коммерсанте", Абрамов внезапно понял, что не читал стихов уже лет десять --примерно с тех пор, как Бродский получил Нобеля и опубликовался в Союзе. Получилось, что со стихами покойного лауреата Абрамов знаком только в Глебовой машинописи. Он вспомнил, как в школе лазил в словарь, чтобы перевести эпиграф к "Остановке в пустыне": Men must endure. Как это оно получается -- "Люди должны терпеть" или "должны выдержать испытание временем"? А он свое испытание выдержал? И потом еще: Ripeness is all. "Готовность -- это все". Был ли он готов к тому, что случилось?
Только сейчас, просматривая уже пожелтевшие страницы, Абрамов заметил, как много среди стихов посмертных посвящений. Гроб на лафете, лошади круп. Впервые прочитав это стихотворение, он еще удивился, что Бродский так неплохо относился к маршалу Жукову. Для самого Абрамова все, связанное с прошедшей войной, было пропагандой; особенно -- если исходило от русских. Однажды Вольфсон сказал, что Хаусхоффер, по его мнению, куда интереснее маршала Жукова. Абрамов склонен был согласиться, хотя ни тогда, ни сейчас не знал, кто такой Хаусхоффер. Видимо, какой-то нацистский генерал, не то благополучно сбежавший в Латинскую Америку, не то двинувший лыжи в сибирских снегах.