Одни говорили: «Ты стала тише», другие: «Ты стала целеустремленнее».
Теперь Генка смотрел на нее, она поймала его взгляд (ведь стоило только о нем подумать!), он давал знать, что видит, какая она, что в ней происходит, и это ему приятно.
Он издалека поднял рюмку, и она кивнула. Нет, Генка не мог бы поступить, как Вера.
Как захотелось ей, чтобы сейчас пришла Вера и тоже вот так издалека просигналила, ей бы, Жене, было бы еще лучше.
— Мы летели из Москвы...— объясняла кому-то Анна Ивановна.
— Вы летели на Ту-104?
— Ту-104 расшифровывается так: Ту — технические условия: 100 часов ждешь, четыре — летишь...
— Я никогда не был в Москве.
— Я был, но как будто не был! Год проходит, и не узнаешь.
Женя вспомнила, как они любили с Генкой, проходя под железнодорожным автоматическим шлагбаумом, подбрасывать его, чтобы он гудел, опускаясь.
— Москва хороша в гомеопатических дозах! Устаешь!
— А я скажу: в Москве шум создают не москвичи, а приезжие. Они захватили город в то время, как москвичи вот тут за столом, как мы, например.
— Чем меня Москва выселила, знаете? — спросила Нинка, которая села с Рахмашей и обращалась к нему. Она была сегодня возмутительно красивая.
«Хоть бы пожалела других женщин»,— отметила про себя Женя.
— Шумом? Милицией? — спросил Рахмаша.
— Нет! — сказала она очень простодушно.— У меня деньги кончились. А тебя тогда не было со мной. Где ты шлялся?
Все засмеялись, а Усольцев поморщился. Наверное, он, как и Женя, подумал: «Грубая игра».
Генка Мухин сказал:
— В Москве надо жить, но получать надо по северным!
— А почему молчит пресса? — спросил Голубев, приподнимаясь и отыскивая глазами Усольцева.
Тот пил и не ответил, а Жуховец сказал без улыбки:
— Пресса охотится за острой закуской.
Он не любил Усольцева и считал его трусом, Женя это знала. Она с благодарностью подумала, что Лешка пришел к ней на свадьбу, значит, он что-то понял. Она хотела поймать его взгляд, но ей это не удалось, хотя она и долго на него смотрела.
— Пресса молчит, тогда я скажу тост в стихах,— заговорил Рувим Моисеевич.
Усольцев поднял голову, и Женя удивилась, какие странные, смутные были у него глаза.
— Вы давно хотели это сделать,— почему-то сказал он недоброжелательно.
— Я все-таки прочту,— сказал пьяный Елинсон.— За рифму не ручаюсь, но... «Ты честно жил во славу народа, труда для всех ты много положил, добра ты всем хотел, добро ты всем советовал и славу у народа заслужил!» Это я посвящаю Василию Ивановичу Голубеву.
Стало шумно.
Василий Иванович дважды начинал говорить:
— Я — отец...
— Дедом сделаем! — крикнули с молодежного стола. Все зааплодировали, а Голубев пошел с рюмкой обниматься к Елинсону.
В это время кто-то приехал. Анна Ивановна ушла распорядиться и, вернувшись, сообщила: «Ваш этот, ну, секретарь». Вошел красный от мороза Чуркин, гости оглядывались, некоторые здоровались с ним. Он поздравил Женю, Виктора, серьезный и вежливый, а беря рюмку, сказал монотонно:
— Товарищи Голубева и Смирнов — наши комсомольцы, активисты, остается пожелать, чтобы личное счастье и дружба помогали им с еще большей энергией...
Все, не дослушав, стали пить, и Чуркин, договаривал что-то для близсидящих вокруг, потом подошел и чокнулся с Василием Ивановичем, с Анной Ивановной, а Женю поцеловал.
— Честно говоря, мы могли организовать хорошую комсомольскую свадьбу...
— Нет, нет, мы и не хотели,— сказала Женя, искренне пугаясь, что могло быть еще более официальное и широкое торжество.
— Наши люди, как же так,— укоризненно, но улыбаясь, сказал Чуркин.
Но тост уже произносил какой-то сильно выпивший мужчина неопределенных лет, веселый, в меховой безрукавке и валенках.
Он говорил:
— Есть хо-рошая поговорка: «А теперь выпьем». После серьезного разговора ее повторяют: «А теперь выпьем».
— Кто это? — спросил Елинсон Голубева.
— Наверное, его Женя пригласила.
— Ог-г-ней так много золо-тых...
— Мы эту песню называем так,— сказала Нина, не глядя на Усольцева, но чувствуя его взгляд.— Полюбила бы женатого, но злодей Доризо не велит! Рахмашенька, ты готов для меня на жертвы? — спросила она так же громко.
Тот засмеялся и кивнул ей. Вероятно, он понимал ее игру и то, что было за ней скрыто. Но ему льстило, что красивая Нинка ластится к нему, и все видели, как она кокетничала с ним.
— Пожертвуй для меня одним танцем,— сказала она.
Рахмаша кивнул и встал. И все поднялись танцевать. Кто-то завел аргентинское танго, его потом заводили весь вечер, и оно даже надоело. Нинка танцевала, положив руку на плечо Рахмаше, подавшись к нему всем телом.
— Я пьяна,— произнесла она, будто в свое оправдание.— Я пьяна и буду за тебя держаться. Ты ведь трезвенник, а?
— Я пью сухое вино,— отвечал он.
— Но ты и не куришь? Господи, наверное, скука так жить... Ты и с женщинами так же сдержан, как в остальном?
Она говорила развязно, зная точно, что такая манера могла нравиться ему. О, это она понимала слишком хорошо! Все у нее получалось почти механически, само собой.
Рахмаша засмеялся, сказал:
— Не знаю. Попробуй.