Она однажды видела, как он завел за стену кинотеатра здорового парня, который «приблатнялся», и так врезал ему, что у того чуть не треснула челюсть.
Он был силен, как человекоподобная обезьяна, но он был самым интеллигентным среди ребят и читал ей наизусть сонеты Шекспира.
Боже мой, она же все понимала про то, какой он хороший, какой необычный среди них, но ведь не это было главное.
Она стояла около него, напуганная, ей казалось невероятным, что он плачет.
— Леша, Лешка,— повторяла она, едва понимая, что говорит, готовая сама разреветься. Все в ней рвалось от боли и жалости.— Лешка, не смей! Ты же сильный, у тебя будет в жизни очень хорошо. Ты заслуживаешь, чтобы у тебя было лучше, чем у всех!
— Лучше всего могло быть только с тобой,— проговорил он тихо, но она расслышала.
«Да нет, милый, ты все придумал!» — хотелось бы ей воскликнуть, но это была бы неправда. Женька не умела лгать. Его горе было настоящим, она была причиной, все это было невыносимо.
Нервы ее не выдержали, в глазах появились слезы, она толкала дверь с натеками льда и накаленной от мороза железной ручкой, а дверь не открывалась.
Потом с громким треском отлетела, и ей показалось, что он сказал: «Тогда прощай!» Она не слышала его голоса, он прозвучал будто бы в ней самой, и она замерла в клубах охватившего ее мороза.
«Так не бывает,— говорила она про себя, смахивая слезы, превращающиеся в кусочки льда на ресницах, но не замечая вовсе этого.— Так не бывает, чтобы один полюбивший человек кругом перед всеми был виноват. И Лешка тоже поймет все, они останутся друзьями, иначе не может и быть».
Наверное, она обманывала себя, но ей хотелось так думать.
Свадьбу было решено праздновать второго февраля в субботу, потому что не позже четвертого Голубевы должны были прибыть в Соколовку.
Всеми хозяйственными вопросами занималась Анна Ивановна, ей помогал Елинсон, который смог высвободить на два дня машину геологической экспедиции.
Рувим Моисеевич, радостно переживающий встречу с Голубевым и подготовку к свадьбе, почти не трезвел, и белки глаз его и веки были постоянно воспалены. Василий Иванович, который в общем-то ничего не понимал в хозяйстве, тем не менее старался вникать во все дела и страшно мешал.
Кира Львовна восприняла известие о готовящейся свадьбе спокойно, со скрытым любопытством. Она часто приходила в комнату девчонок, рассказывала:
— Мои моряки все рехнулись, тоже хотят жениться. Один подходит, говорит: «Помоги мне объясниться с Ниной».— «Ну, а ты,— спрашиваю,— с ней хоть поговорил серьезно?» — «Нет!» Оказывается, он ее один раз видел, и то издалека.
Виктору же Кира Львовна не преминула высказать, что Женька красивая, но отнюдь не красавица и нечего уж так восторгаться...
— Правда, у твоей Женьки хорошее сочетание,— сказала Кира Львовна.— Светлые волосы и черные глаза.
Он не замечал, какое у нее там сочетание, ведь, честное слово, он целовал ее волосы, знал ее глаза больше, чем свои, но, спроси кто, он действительно не сказал бы, какого они цвета.
Иногда Женя говорила: «Давай потремся бровями. У тебя они вон какие черные, а у меня нет. Посмотри, теперь у меня темней стали. Ведь правда, темней?»
Наконец наступил этот день. Суматошный и чем-то для Виктора и Жени мучительный. Может, потому, что приходилось делать что-то обязательное, такое, чего нельзя было избежать. С утра они поехали в экспедиционном «газике» в загс; в маленькой комнатке, заставленной пишущими машинками вперемежку с цветами и бумагами, их оформили.
«Я думала, только у нас на работе,— подумала Женя,— а здесь тоже существуют чернильные реки и бумажные берега».
Она была смущена и жаждала, чтобы это скорей кончилось.
В комнате были Голубев, уже покрасневший от двух выпитых рюмок Елинсон, Кира Львовна, Нинка, кто-то еще...
Женя боялась поднять глаза, чтобы не встречаться ни с кем взглядом.
Пока писали бумагу, Голубев сказал для поддержания веселого духа:
— Еще один человек пропадает, а ведь говорили ему.
Елинсон вспомнил почему-то какую-то свою знакомую, которая в дни выпивки мужа ставит на стене крестики. Сейчас вся стена — сплошное кладбище...
Рассказ был как будто невпопад, но все рассмеялись. Нинка сказала, что у них один рабочий женился на милиционерше. Как дебоширить начинает, она сама выписывает ордер на пятнадцать суток и отводит его. Потом навещает, передачи носит. Он возвращается, живут душа в душу, а как снова дебоширит, она опять ордер, и опять его на пятнадцать суток...
— Боже мой, что за разговоры! — сказала недовольно Анна Ивановна.
Регистрировавшая их женщина спросила:
— Вы какую фамилию берете? Мужа или оставляете свою?
Она не сомневалась, наверное, в ответе и спросила больше для проформы.
— Голубева,— ответила Женя.
Тут все зашумели, стали ее уговаривать, и Василий Иванович сказал, разводя руками:
— Что же это за семья, когда разные фамилии? Это непорядок.
Женщина-регистратор подтвердила:
— Потом трудно будет исправить, учтите.
Краснея и ниже опуская голову, Женя упрямо сказала:
— Я хочу быть Голубевой.
Все поняли, что это серьезно, и замолчали.