Козима Вагнер, женщина с правильным взглядом на вещи, хорошо знала цену Ницше; на ней лежало тяжелое наследство: она должна была поддержать славу Вагнера, продолжать все его традиции. У нее могла явиться мысль, что, примиряясь с этим редким, исключительным человеком, который тратил свою жизнь на одинокие усилия, она может помочь ему и получить сама его поддержку. Мы не можем утверждать, что она избрала Генриха Штейна своим посланником-примирителем, скажем менее определенно, что она знала и одобрила попытку молодого писателя.
Если и существовал когда-нибудь способный на самостоятельность вагнерианец, то это был именно Генрих фон Штейн, наиболее свободомыслящий из его учеников. Он не считал последней религией мистицизм сомнительного качества, пропагандируемый в «Парсифале». Он на одинаковую ступень ставил Шиллера, Гёте и Вагнера, мифотворцев, воспитателей своего века и своего народа. Байройтский театр был для него не апофеозом творения, а обещанием и орудием новых творений, знаком лирической традиции.
Можно догадаться о разговоре Ницше и его гостя: Штейн хотел оправдать свою миссию, но не решался начать говорить; тогда Ницше заговорил сам и заставил его себя слушать. Вероятно, Ницше сказал ему:
— Вы поклонник Вагнера? Кто не восхищается им? Я сам знал, почитал и слушал его так же, как и вы, больше, чем вы. Я научился у него не стилю его искусства, а стилю его жизни: мужественно дерзать, творить; меня, я знаю, обвиняли в неблагодарности, но я плохо понимаю значение этого слова; я только продолжал свою работу; я его ученик, в лучшем смысле этого слова. Вы часто бываете в Байройте; это приятно, даже слишком приятно. Вагнер, восхищая вас, рассказывает вам легенды, перечисляет все древние верования, германские, кельтские, языческие, христианские; наслаждение, переживаемое при этом, губительно и вредно для всякого пытливого ума. И поэтому я уехал из Байройта. Послушайте меня, я не поношу ни искусства, ни религии; снова возродятся времена и того и другого; ни одна из прежних ценностей не будет забыта. Они снова появятся, преображенные, без сомнения, более сильные, более могущественные в мире, до самой глубины своей, освещенном наукой. Все, что мы любили детьми и подростками, все, что поддерживало и возбуждало наших отцов, все это мы вновь увидим. Мы вновь обретем лиризм, доброту, самые высшие добродетели и самые смиренные, каждая из них явится нам в своей славе и в своем величии. Но сначала надо согласиться на приход ночи и отказаться от всего и неустанно искать; перспектива бесконечно увлекательная, но я слишком слаб для того, чтобы остаться одному. Помогите мне, останьтесь здесь или возвращайтесь сюда на шесть тысяч футов над Байройтом!»[16]
Мы можем судить из дневника Штейна о том все возраставшем интересе, который возбуждал в нем Ницше: «24. VIII.84. Силс-Мария. Вечер с Ницше. Отчаянное зрелище. 27. Его свободный ум, его образный язык; сильное впечатление. Снег и холодный ветер. Головные боли. Вечером я вижу, что он страдает. 28. Он не спал ночь, но он говорит, как юноша. Прекрасный солнечный день».
Молодой, слишком молодой посол через 3 дня уехал, взволнованный часами, проведенными с Ницше, и обещал приехать навестить его в Ницце, по крайней мере так понял его Ницше, у которого после его отъезда осталось чувство одержанной победы. «Встреча, подобная нашей, не может оставаться без долгих последствий, — писал он Штейну через несколько дней после его отъезда. — Верьте мне, что это так; вы принадлежите теперь к числу тех немногих, судьба которых и в хорошем, и в дурном неразрывно связана с моей судьбой». Штейн отвечал ему: «Дни, которые я прожил в Силсе оставили после себя большое воспоминание, это были великие и значительные минуты моей жизни…» Но тем не менее он не произносит слов: «Да, я принадлежу вам…» Он говорит, не без осторожности, о своих обязанностях, о своих профессиональных работах.
Был ли ум Ницше достаточно свободен для того, чтобы заметить эту осторожность и сдержанность, этого нельзя сказать наверное; он составлял чудесные проекты и снова начал мечтать об «идеальном монастыре». Он написал m-lle Мейзенбух и с необычайной простотой просил ее приехать к нему на зиму в Ниццу.
Ницше спускается из Энгадина в Базель в сентябре, и мы случайно узнаем о его ужасном душевном состоянии.
Овербек посетил его в отеле, где он остановился, и нашел Ницше в постели, с сильной мигренью, со слабым пульсом; разговор и его волнение обеспокоили его друга сильнее, чем самая болезнь. У Ницше явилось желание посвятить Овербека в тайну «Вечного возврата». «Когда-нибудь мы снова встретимся при тех же обстоятельствах; я снова буду болен, а вы удивлены моими речами…» Он говорит это с взволнованным лицом, тихим дрожащим голосом; он в том же состоянии, о котором когда-то говорила Лу Саломе. Овербек тихо слушает его, не противоречит и уходит с дурным предчувствием: это было их последнее свидание перед туринской катастрофой в январе 1889 года.