Я даже не заметил, как утих дождь и над головой показалось странно-розовое небо. От этого отсвета все сделались похожи на мертвецов, а узкоглазые почему-то прекратили огонь, и мы тоже. А я в который раз играл «Вниз по Суванни», опустившись на колени рядом с Буббой и стараясь поудобней его положить, когда санитар вкалывал ему лекарство. Бубба вцепился мне в ногу, глаза его затуманились, и это жуткое розовое небо как будто вытянуло из него последний румянец.
Он попытался что-то сказать, и я придвинулся еще ближе, чтобы получше расслышать. Но мне это не удалось. Тогда я спросил санитара:
— Ты слышал, что он сказал?
И санитар оветил:
— «Домой». Он сказал «домой».
Бубба умер. Вот и все, что я могу об этом расказать.
Хуже той ночи я не припомню. Наши не могли нам помочь, потому как снова начался дождь, а узкоглазые подошли к нам так близко, что стали слышны ихние разговоры. Первый взвод вступил в рукопашную. На расцвете вызвали самолет с напалмом, но он сбросил эту гадость почти прямо на нас. Наши парни, обожженные и ругаясь на чем свет стоит, начали с выпученными глазами выбегать на открытое место. Джунгли полыхали, будто собирались дождь высушить.
Вот тогда-то меня и ранило — причем в зад, вот же угораздило. Среди всеобщей сумятицы я даже не заметил, когда это произошло. А потом до того перепугался, что бросил пулемет, так как все равно не мог стрелять, спрятался за дерево, свернулся клубком и заплакал. Буббы больше нет, лодки для ловли креведок тоже нет, а ведь он был моим единственным другом, если не щитать Дженни Каррен, но у нее из-за меня были сплошные заморочки. И если б не мысли о маме, я бы там остался и умер, либо от старости, либо не важно от чего еще.
Но через какое-то время вертушки доставили нам подмогу, да и напалмовая бомба, как видно, отпугнула узкоглазых. Они, наверно, прикинули на счет нас: если уж мы так поступаем со своими, то их, местных, уж точно не пощадим.
Когда началась эвакуатция раненых, ко мне подошел сержант Кранц, весь опаленный, в обгоревшей форме, будто его только что из пушки выстрелили заместо пушечного ядра, и говорит:
— Гамп, ты вчера проевил себя с самой лучшей стороны, парень, — и предложил мне сигарету.
Я сказал, что не курю, и он кивнул:
— Возможно, Гамп, ты не семипядий во лбу, но зато ты чертовски хороший солдат. Мне бы сотню таких, как ты.
Потом он спросил, болит ли рана, и я сказал «нет» — соврал.
— Ты хоть понимаешь, Гамп, что сегодня отправляешься домой? — напомнил он.
Тогда я спросил, где Бубба, и сержант Кранц как-то странно на меня покосился.
— Скоро будет, — сказал он.
Я спросил, можно ли нам с Буббой полететь вместе, но сержант Кранц сказал, что Бубба отправица последним, так как он погиб.
Здоровенным шприцом вкатили мне укол с какой-то дрянью, от этого сразу полегчало, но на последок, перед тем как отключица, я схватил сержанта Кранца за руку и сказал:
— Я не для себя прошу, но вы уж, пожалуста, загрузите Буббу в вертушку сами и проследите, чтоб ему было удобно.
— Будь уверен, Гамп, — ответил он. — Черт побери, не вижу препятствий — разместим его в первом классе.
В госпитале Дананга провалялся я без малого два месяца. Условия в лечебных учереждениях бывают и получше, но койки у нас были оборудованы противомоскитными сетками, а дощатые полы подметались два раза в день — я уж от такого отвык.
У некоторых пациентов, доложу я вам, ранения были на много тяжелей моего: молодые парни, бедняги, потеряли кто руку, кто ногу, кто вобще неизвестно что. Одному пуля в живот попала, другого в грудь ранило, третьему лицо разворотило. По ночам у нас было как в камере пыток: ребята выли, плакали, звали маму.
На соседней койке лежал летенант один, Дэн, который подорвался в танке. На нем живого места не было: весь в ожогах, из туловища трубки торчат, но я ни разу не слышал, чтобы он вскрикнул. Разговаривал всегда тихо, спокойно, и через пару дней мы с ним подружились. Летенант Дэн был родом из Коннектикута и до войны работал учителем истории. Его, как умного, отправили на офицерские курсы, где повысили до летенанта. Все летенанты, встречавшие мне в армии, были не большого ума, вроде меня, они даже рядом с Дэном не стояли. У него была своя философия, которая обьесняла, почему мы сюда попали: якобо мы совершали дурные поступки из добрых побуждений, а может, наоборот, но в любом случае — за свои неправильные поступки. Как офицер-танкист, он говорил, что с нашей стороны обсурдно вести военные действия в такой болотистой и холмистой местности, почти не проходимой для танков. Я расказал ему про Буббу и про многое другое, а он грусно так покивал и заметил, что еще многим таким, как Бубба, суждено погибнуть, пока длица эта мясорубка.
Примерно через неделю перевели меня на другое отделение, для выздоравливающих, но я каждый день приходил в интенсивную торопию — посидеть с летенантом Дэном.