Оба они прозрачно покачивались, один за другим, словно дырявые тени.
Но свет стал сильнее, и вторая тень пропала.
— Ничто не пропадает безвозвратно, — тихо сказал один.
— Скажи, ведь это ты написала когда-то? — требовательно произнес второй.
Мура напряглась, словно струна, но через мгновение размякла и чуть ли не покраснела.
— Боже, как это было давно. Меня тянуло сочинять стихи. Это правда. Вероятно, это единственное, что я набросала рифмованными строчками за всю свою жизнь. Где вы это нашли?
— Вот, листал книгу, один твой старый перевод. И выпал этот листок. Мне кажется, хорошо сказано. Вечная битва двух начал.
— Возможно. Мне трудно судить. В таких делах я всегда была дура. Точнее, послушная ученица-читательница. Когда вокруг столько гениальных поэтов, что остается? Хотелось писать. Но я боялась. Вторгаться в их мир? Смешно. Впрочем, эти строки сегодня мне почему-то нравятся.
— Скажи мне, Мура. Только честно. — Уэллс смотрел на нее испытующе. — Ты смогла бы стать русской императрицей? Второй Екатериной Второй? Если, конечно, к этому подвели бы обстоятельства.
— Как ты сказал? Второй Второй? — она рассмеялась.
— Мне кажется, что смогла бы. Быть может, спасла бы великую страну.
— Да неужто? — она смотрела на него лукаво.
— Та Екатерина, насколько я знаю, на редкость умело направляла и вдохновляла мужчин. И они творили великие дела.
— О да, — усмехнулась Мура. — Софи Ангальт-Цербстская в этом преуспела. Тут не поспоришь. Но она была принцесса. А я всего лишь из боковой ветви графа Закревского. Хотя, если по правде… Знаете ли вы происхождение графа Закревского, прадеда моего? Неужто я вам не рассказывала?
— Н-нет, — запинаясь, сказал Уэллс.
— Сие тайна. Но вам открою. Мой прадед — прямой плод тайной любви императрицы Елизаветы Петровны и графа Алексея Разумовского.
— Что? — переспросил Уэллс с гримасой комического ужаса. — Так в тебе кровь Петра Великого?
Мура лишь пожала плечами и загадочно улыбнулась.
— Тогда все сходится. Царская кровь с двух сторон. Вообрази, тебя удачно выдали замуж. Не за дипломата, а сразу за наследника престола. А венценосный супруг твой, не успев толком натереть лоб короной, скончался бы от колик. И прозвали бы тебя тогда императрица Мария Первая. Каково? Мне кажется, звучит.
— Ах, дорогой Герберт, — сказала Мура. — Милый мой Эйч-Джи. Ты всегда был большим фантазером. Главным выдумщиком века.
— Не всегда, — сказал Уэллс и комично поджал губы.
— Не всегда, — сказал вновь появившийся Ходасевич и изогнул рот горькой гримасой.
Следующей ночью Муре совсем не спалось. Она металась по постели и замерла вдруг в холодном ужасе. Она поняла внезапно, что предала своего вовсе не венценосного мужа Ивана. Как он не хотел, чтоб она тогда уезжала. С какой тоскою смотрел. Словно бы чувствовал надвигающуюся беду. Она оставила его на растерзание. Молчаливого, хрупкого аристократа в накидке и высоком черном цилиндре. Совершенно беззащитного. Чего ради? Спасать несчастную квартиру в Питере? Которую все равно вскоре отобрали. Ужас. Позор. Стыд.
Ночь была черная, но это не мешало ей смотреть и видеть. Знакомая фигура светилась сквозь ширму с драконами. Высокий человек с печально обвисшими усами держал в одной руке курительную трубку, а в другой стеклянную пепельницу с всплесками фиолетового пламени. Он жег письма. Она сжалась. Она знала, что предала и этого чудесного человека, милого, доброго, слабого, запутавшегося… Она, конечно, и раньше это понимала. Но гнала от себя это знание. А тут вдруг пронзило. И никакие барьеры в глубинах души не помогли. Предала, в петлю сунула… Она обманула его в самый решительный миг, на развилке большой его жизни, когда одна ветвь предлагала пусть уже и скромную, но еще наполненную творчеством дорогу свободного человека, бесприютного эмигранта, а другая — государственные фанфары, дворцы, ложь и насильственную смерть. А писатель? Ах, он и сам готов был обманываться. До поры. Медные трубы. Трагическая история трагической фигуры. Второй Маяковский. Третий? Четвертый? Нет, первый! Гениев такого уровня — всего ничего. И всех она знала, кого близко, кого шапочно… Ну, почти всех. Удивительно. И страшно. И горько. И восторг.
Но почему она не сожгла тот чемодан с письмами? Чекисты, елозя грязными пальцами, столько оттуда мертвых стрел извлекли. Ведь Горькому писали правду, жаловались, горькие слезы лили десятки, сотни славных людей. Тайно издевались над главными большевиками? Разумеется. Над усатым главарем особенно. Итог? Все пошли под нож. Она обязана была сжечь этот кровавый чемодан. И где укрыться? Бежать в Аргентину? К барону Будбергу? А что? Лошади… Пампа…
Ее собственная книга. Она тревожила ее. Беспокоила, заснуть не давала. Окончить? Оборвать? Ведь всю правду написать она все равно не может. Правду — о себе? Даже вообразить дико. Заново тщательно просмотреть, кое-что убрать. Так выпускать в свет или нет? И хочется, и колется.