На этот раз пауза вышла длиннее. Скрипач смотрел куда-то вверх, словно тревожно искал место в пространстве между музыкой и мукой. Он сделал движение рукой, словно в ней был смычок. И гостю показалось, что он слышит нечеловеческую музыку.
Последние строки Менухин произносил медленно, выделяя каждое слово. Он замолк, и на какие-то секунды повисло молчание.
— Да, — наконец прошептал Эйнштейн. — Ну что ж…
— А теперь по-английски? — спросил Менухин.
— Непременно. Я кое-что уловил, но далеко не все. А понять все-таки хочется.
— Мама пересказывала его просто — как подстрочник. Но позже я нашел в одном американском поэтическом сборнике перевод профессионального поэта. Музыку русского стиха он не слишком передает, но все же я переписал его сюда. Для полноты, так сказать.
Английский вариант скрипач читал тоже не без волнения.
— Да, — сказал Эйнштейн, — глубоко. И очень сильно. Мне кажется, перевод неплохой. Он вполне передает вечное противостояние. Это так понятно. Для них, — он неопределенно повел рукой, — музыка, для нас, — он скептически скривил губы, — страдание. Любопытно, существует ли немецкая версия этих стихов? Вот уж где я чувствую себя свободно.
— Не знаю, — сказал Менухин. — Вполне возможно.
— Удивительное дело, однако… Только коснись какой-нибудь тонкой, нежной темы, тут же всплывает русская поэзия. Похоже, в мире чувств она заняла господствующие высоты.
Менухин усмехнулся.
— Знаете, профессор, — сказал он. — Мне как-то довелось беседовать с одним русским филологом, довольно знаменитым. Он вынужден был оставить Россию, пишет свои книги здесь. Так вот он сказал горькую фразу про русский язык: «Удивительно, что такой волшебный язык дан такому бездарному народу».
— Так и сказал?
— Примерно так. Но я не торопился с ним соглашаться. Народ, давший Чайковского, Мусоргского и Рахманинова, трудно назвать бездарным.
— Мне думается, он не это имел в виду.
— Да, скорее, неумение русских организовать свою жизнь. Такое впечатление, что гражданская война у них так и не кончилась. Какое-то общее озлобление и ненависть к собственным талантам.
— Вы так думаете?
— А чего они тогда так радостно их изгоняют? Посмотрите, сколько их тут, в Америке. А в Европе?
— Ну, пожалуй. Но вы мне еще не сказали, кто автор этого чуда?
— У него трудная фамилия, — Менухин всмотрелся в тетрадь. — Ан-ненски. А имя еще труднее — Ино-кенти…
— Не слыхал, к сожалению.
— В России его знали как директора гимназии. А он тайно писал стихи.
— Бывают такие судьбы. Главное, его поэзия выжила. Мог ли автор думать, что где-то в Калифорнии, на краю света, его строки выдающийся скрипач будет читать некому физику.
— И тоже скрипачу.
— Ну да. Предположим. — Эйнштейн грустно улыбнулся и махнул рукой.
— Постойте, а разве невозможен такой поворот: ваши замечательные ученики, талантливые продолжатели ваших идей — разве это не ваши струны? А в целом складывается великий оркестр — Эйнштейн и струны.
— Смешно. Забавно. Только моим ученикам этого не говорите. А то подумают, что старик сбрендил.
— По-моему, ничего обидного. Струны — в высшем понимании этого чудного понятия. Как у этого Аненски.
— Ну, если только…
В этот момент послышался шум. Одновременно подъехали четыре автомобиля. Раскрылись дверцы, повалила целая толпа, человек восемь или девять. И все несли скрипки, виолончели, трубы. По каменной дорожке мимо кактусов газона они потянулись в дом.
— Мой бог! — только и мог сказать Эйнштейн, вышедший вместе с хозяином на порог.
— Знакомьтесь, профессор, это Антал Дорати, дирижер, с которым мы последнее время работаем. И, похоже, понимаем друг друга.
Антал, коренастый брюнет со смеющимися глазами, протянул руку.
— А это наши гаврики, — сказал дирижер, оглядываясь на музыкантов. — Малый состав, всегда готовы. Славные ребята… Разбойники, конечно, но если на них прикрикнуть, начинают играть.
Музыканты довольно проворно расселись в просторной гостиной, расставили пюпитры, подвинули рояль. Видать, им было не впервой. Чуть настроили инструменты, дирижер махнул рукой. Когда раздались чарующие звуки, знаменитый физик прикрыл глаза и провалился в сладкую нирвану.