Муж, между тем, не забытой, оказывается, дорогой идет к своему детищу, на совсем не так давно, перед самой войной, добротно обустроенную им санитарно-эпидемиологическую станцию, районный очаг санитарной службы, опору здоровья города и окрестностей. Встречают его радостно — те, кто помнит. Старожилов осталось немного, кого-то и в живых уже нет, кто-то еще с войны не вернулся. А страшная история про семью, с которой Авраам был дружен с первого дня работы здесь, и вовсе потрясает его. Немолодая уже была пара, давно женаты, правда, без детей. Всегда рядом, всегда внимательны друг к другу. Да и работали вместе, так что ни днем ни ночью не расставались. Антон Тимофеевич и Фанни Моисеевна. Он — скромный, молчаливый, лишнего слова не скажет. Она — видная, крупная, шумная, всегда в центре любой компании, впрочем, и любого конфликта. А уж в научном споре она всегда самая громкая, самая остроумная и на всех смотрит свысока, благо рост позволяет. Вопреки всем возражениям мужа оставила себе девичью фамилию.
— А как бы вы хотели? Я всю жизнь была Орел и вдруг стану Залепуха? Не дождетесь!
Так и осталась на всю жизнь Орел. Правда, с легкой руки доктора Авраама на станции, да и вообще в городе, все ее звали Орлицей. А что, ей нравилось. И к лицу. А вот как пришли немцы, этот самый Антон Тимофеевич с перепугу тут же сдал свою жену в еврейское гетто. Там она и погибла, одна из шести миллионов. А он, Залепуха, остался жив-здоров, даже с работы не уволился. Поработал недолгое время, вроде все спокойно. Но однажды утром не появился на своем рабочем месте. Мало ли, может, куда-то с инспекцией отправился, так весь день ничего не знали, кто-то после работы обещал зайти, кому по дороге. И зашел. А там дверь не заперта, а посреди комнаты с потолка хозяин висит. И записка на столе: «В моей смерти можно винить только меня, Залепуху Антона Тимофеевича, труса и негодяя».
Драма эта так потрясла Авраама, что он молча ушел в виварий, посидел там немного с крысами и морскими свинками, да и ушел, ни с кем не прощаясь и точно зная, что больше здесь его ноги не будет.
В таком настроении и бредет доктор Авраам Быстрицкий домой. Вернее сказать, ноги несут, потому что мыслями он далеко, в том светлом, довоенном, благоухающем сиренью городе, из которого выдернула война. Мечты о науке, черешня под окном, вечерние посиделки за раскинутыми во дворе столами, все вокруг — друзья, единомышленники, надежная основа жизни. Где это все? Да и было ли? Может, это все сны, мечтания, а есть только кровь, смерть, предательство? Авраам так уходит в себя, что не сразу слышит голос, окликающий его:
— Это в самом деле ты, доктор Быстрицкий? На этот раз ты мне не снишься? Ты действительно здесь и я об этом не знаю? Ну что ж, это можно считать ответом на все вопросы. Да, впрочем, и вопросов уже нет, они все остались в сорок первом, но и тогда практически без ответа. Теперь уже о чем говорить! — И добавляет не очень понятное: — Ганя знает, что ты есть, но к тебе это знание не относится. — Голос Нины становится все громче, а он и забыл, что она не слышит и ее громкая речь — это просто физиологическая особенность, а не скандал, и из-за этого шумного монолога ему кажется, что она надвигается на него как стихия, почти переходит на крик, а он тупо смотрит на нее и удивленно озирается. Как странно, он за все эти годы ни разу не думал о ней. Нет, не то чтобы забыл, как тут забудешь. Просто ни разу не пришел ему на память вкус губ, запах объятой желанием женщины, блеск ее глаз. Ни разу он не задался вопросом, где она, жива ли, что с ребенком. Вот только сейчас узнал, что девочку зовут Ганя, но, странно, ничего не отозвалось в сердце, никакие слова не пришли, и он с ужасом понял, что не знает, о чем говорить с этой женщиной, не помнит, что испытывал в тот пошлый и роковой вечер, так безнадежно разломивший его жизнь. А она продолжает, совсем перейдя на крик, и это уже не только следствие недуга:
— Я, разумеется, познакомлю Ганю с тобой, она имеет на это право. Но есть условие: ты прямо сейчас идешь со мной и говоришь девочке, что ты ее отец и ты ее любишь. Потому что я всегда говорю ей, что отец у нее хороший.
— Все, что я могу сделать для ребенка, я сделаю. Но диктовать условия мне нельзя. Я никакого обещания не нарушил.