Я почувствовал удушье.
— Наленч, а Наленч! Чего стоишь?
Фельдфебель протянул ко мне руку, но я отпрянул, с силой рванул ворот, оторвал пуговицу. Мне не хватало воздуха!
— Не сумлевайся, Наленч! Ну поискали и не нашли. Теперь, по крайности, знают, что ничего крамольного у тебя нет. Только ты не сказывай, мотри, никому. Не велено сказывать про обыск.
Фельдфебель и Сердюк ушли, а я все еще задыхался.
В палатку начали собираться солдаты. Первым появился ефрейтор.
— Эх ты, раскидался-то как! С чего бы это? — спросил он.
— Пуговица оторвалась, ищу иголку, — ответил я, отворачиваясь.
В этот же вечер ко мне подошел поручик Воробьев, позвал к себе в палатку. Приказал сесть.
— Слышал я… обыскали тебя…
Я уронил голову на колени. Конвульсивно сжались кулаки. Воробьев положил руку мне на голову:
— Полно, мальчик. То ли еще бывает!
— Я люблю Бестужева, — сказал я задыхаясь. — Люблю и буду любить! И разговаривать с ним все равно буду!
— Ну и люби. И мы его любим… Успокойся. Пустое это у них. Гоняются за мухой с обухом, бьют лежачих… Но, понимаешь ли, служба… Они, конечно, не сами это придумали. Их тоже кто-нибудь, наверное Розен, послал, а Розену еще кто-нибудь приказал… Успокойся же…
— Виновных, значит, нет? Все потерпевшие?
— Успокойся. Ты лучше меня знаешь, в какое время живем… Эти люди уедут, а рота — большой человек, останется. Тебя она крепко любит… считает честным, своим. И я… я тоже, Наленч, тебя давно люблю.
Глава 46
Когда в конце ноября под проливным дождем мы вернулись в Ольгинскую, я узнал, что произведен в унтеры. Горегляда из списка вычеркнули. Солдаты меня поздравляли. Радовался и Горегляд, а мне было так стыдно, словно я у него что-то отнял. Я сказал ему это.
— Чудак ты! Я в войске всего три года, а ты только в Кавказском четыре. В тюрьме я сидел всего полгода, а ты почти два, Да перед тем тебя чуть не повесили. И заслуг у тебя больше, чем у меня, — какого важного черкеса в плен взял, а он мировую подписал. Это, брат, очень большое дело! Ну и еще: ты лишен чинов и дворянства, меня же оставили дворянином и отняли всего лишь чин коллежского регистратора. Подумаешь, утрата!
Поздравил меня и поручик Воробьев.
— Вот видишь, — сказал он, — все, слава богу, обошлось. А я ведь получил штабс-капитана.
В тет-де-поне я встретил Бестужева. Он вернулся из Пятигорска и поджидал прибытия нашего отряда.
— Произвели в унтеры и переводят в Тенгинский пехотный полк, — сообщил он.
Вид у Бестужева был ничуть не лучше, чем когда он уезжал из Абина. Узнав о моем производстве, он просветлел, долго тряс мне руку и приговаривал:
— Очень рад, очень рад!
Я спросил, каково ему было в Пятигорске.
— Скучно! За все время развлекался один раз. Знаешь доктора Майера?
— Как же! Он работает, в Прочноокопском госпитале.
— Оттуда его давно перевели. Я жил с ним в Пятигорске. Так вот, представь, не успел я обжиться там, явилась тройка борзых…
— Каких борзых?
— Жандармов. И… объявили обыск. Я сказал: S’il vous plait![74] Перетрясли все, осмотрели каждую нитку и нашли… серую фетровую шляпу! Упорно допрашивали, для чего мне именно такая. Я говорю — не моя, прислали из Москвы по просьбе доктора Майера. Не верят! Но, как ни было им досадно, пришлось согласиться — доктор Майер, известно всему Пятигорску, всегда носит такие шляпы, а солдату Бестужеву может взбрести надеть оную, только разве если он спятит с ума. Ушли борзые несолоно хлебавши и… просили оставить их визит втайне.
— Почему же их так интриговала шляпа?
— Я и сам ломал голову, а потом меня надоумил доктор. Шляпы в этом роде носили или носят какие-то из карбонариев. Мы с доктором посмеялись. Но смех смехом, а вообще-то, Миша, тошнехонько! Как это мерзко, что у нас бьют лежачих. Я люблю письма, но теперь избегаю их
писать. Сознание, что кто-то их читает раньше адресата делает язык суконным. Подумай, как могут подобные люди истолковывать случайные слова, если из серой шляпы сделали феерию?
— У меня было такое же развлечение. И допрос.
— Да что ты? О чем же?
— О дружбе с вами.
Я пожалел, что сказал это, так Бестужев посерел.
— Еще не хватало! И на тебя я бросаю тень! Им нужно, чтобы я абсолютно ни с кем не общался! Что ты сказал, если не секрет?
— Что вы редкостный и… люблю вас.
Мы встретились еще раз вечером. Сидели на его бурке, покрывшись моей. Шел дождь вперемежку со снегом.
— Вы до Пятигорска были веселее, Александр Александрович.
— Может быть… Многое нынче передумал… Устал разбойничать, Миша! Мечтаю о… семье. Может быть, это и есть перемена. Перемена вследствие перерождения души или… положение осаждаемого смертью.
— Доктор Майер сказал бы, что это самовнушение. Бестужев махнул рукой.
— Ну никто, буквально никто не хочет понять! Не самовнушение, а ощущение близящегося события! Я слышу это, я знаю! Я больше не в силах себя обманывать.
Рано утром мы опять разошлись — я в свою Усть-Лабу, он в станицу Ивановскую к тенгинцам.
В Усть-Лабе меня перевели в другой взвод. Воробьев сказал, что этому рад: я перестаю быть его непосредственным подчиненным.