— И я предупреждал людей о готовящихся несчастиях. Как я мог поступить иначе!
Когда Горегляд был у ротного, ему довелось услышать разговор офицеров о Савченко: больно груб с солдатами, и поэтому его убирают в резерв, чтобы помуштровать.
На обратном пути нам попался Залагодзский. Сидел на берегу с солдатами. Убеждал их в том, что нигде нет такого рабства, как в России. Увидел меня и крикнул:
— Добрый вечер, пан Наленч! Поздравляю с присягой!
Я холодно кивнул. Все еще испытывал к ксендзу неприязнь за то, что он так кривлялся во время присяги.
Глава 38
В 1830 году верст за шестьдесят от Екатеринодара, вниз по Кубани, где она, как Стырь под Боремлем, делает дугу, выстроили тет-де-пон[67]. Так называли обыкновенный люнет[68] из двух фасов и флангов, упирающийся в берег, с линией огня в девяносто сажен. Чтобы обозревать закубанские луга и болота, где частенько таились черкесы, собиравшиеся в ночной набег на российскую сторону, там была поставлена восьмиугольная башня, или, попросту говоря, деревянный сруб вышиной в две сажени. На него взбирались по рейкам, набитым на один из столбов. Вал с четырьмя пушками и турами[69] для прикрытия стрелков был опоясан снаружи плетнем и защищен широким и глубоким рвом. Вот и весь тет-де-пон.
Строго говоря, это был тет, да вместо пона поперек Кубани ходили байдаки[70] и паром. В тэт-де-поне жил гарнизон в две роты, а на правом берегу напротив разрасталась станица Ольгинская.
С весны 1834 года собирались возводить от Ольгинской укрепленную линию к Черному морю, аж до самого Суджук-калэ, как называли в те времена бухту, при которой стоит нынешний Новороссийск. Для этого требовалось заготовить множество леса и разных разностей. Транспорты с этими разностями потянулись к Ольгинской с весны 1833 года. Их конвоировали навагинцы и в том числе я. Конвоировать оказалось куда веселей, чем торчать в Усть-Лабе на строительстве турлучных изб. Хаживали мы вдоль Кубани, где через каждые две версты были казачьи посты, и я все время встречал новые места, новых людей и дышал свежим воздухом. Вот поэтому я малость повеселел, а Худобашев как-то сказал, что я «вроде поправился, а то был ровно капустная рассада, высаженная на солнцепек».
В первый же раз, когда пришли в Ольгинскую, мне посчастливилось: встретил первого моего знакомого — безбрового крестьянина, что когда-то на станции Русской подарил Тадеушу портянки. Звали его Петром Берестовым. Он сразу признал меня:
— А где же друг твой?
— На том свете.
— Пра?! — Берестов размашисто перекрестился. — Царство ему небесное. Хороший был паренек. Глазастенький такой. Он уже и тогда был как неживой… Ох и жалко!
— Хорошо ли устроился на кубанской земле?
— Как сказать… Хотел записаться в казаки, да какое там! Самое счастье, если тебя примут в работники, либо отдадут землю в аренду. Казаки-то, оказывается, вроде российских помещиков. Работаю на их земле. Поверили в долг до будущего урожая этот участок. Да ты заходи, посмотришь мое жилье.
С разрешения Худобашева я улучил для этого часок.
Жил Петр Берестов тогда на самом краю станицы вмеcтe с женой и двенадцатилетней дочкой Христинкой в турлучной хате с земляным полом.
Берестов сейчас же потащил меня к жене.
— Гляди, жена, все-таки пришел! Помнишь?
— Как не помнить, — сказала жена Берестова улыбаясь — Он вас мне под Аксаем показывал. В кандалах. Словно братья, в обнимку…
Берестов рассказывал о своих делах:
— Земля, говорят, здесь родит хорошо. Думаю, к осени поправлю дела, обживусь и хату выстрою получше, а сейчас как-нибудь. Достатку, сам знаешь, никакого. Что было — на этапе растратил. Есть у меня огородик — всею посадил помаленьку, и коровенка — с собой привели. Сено, слава богу, пока в степи даровое. Господь даст — перезимуем. Только бы дождичка малость, а то, гляжу, тучки все мимо идут, а сейчас как раз время вспрыснуть Новоселовы пашни.
Берестов прощался со мной, как с родным.
— Смотри не забывай! Заходи, когда будешь в Ольгинской. Я вас тогда, под Аксаем, сразу приметил. И запали вы оба мне в душу. Ох и жалко глазастенького!
Петр Берестов чуял недоброе, глядя в небо. Тучки проносились не только мимо Ольгинской, а мимо всей кубанской земли. К июню степь сделалась совсем желтой, жалкой. Воду для огородов люди таскали с Кубани, с великим трудом поднимая ее по крутому берегу, и обязательно с вооруженной охраной — часто нападали черкесы.
В июле я опять побывал в Ольгинской и зашел к Берестовым. Застал их за обедом из конского щавеля. Вид у Петра, его жены и Христинки был изможденный.
— Не знаю, как переживем, — сказал Петр. — Трава на степи погорела, коровенка моя не доит. Что будем делать в зиму? Был бы я сам, ушел бы без оглядки в Россию, а с ними разве уйдешь? И уходить, по правде сказать, боязно. Урядники всех ворочают, а одиночек — прямо в арестантские роты.
Я сбегал к обозу, взял свой хлеб. Худобашев окликнул меня:
— Стой, Наленч! Куда понес?
— Так это свой, господин унтер…
— Разве я сказал, что чужой? Куда? Секрет?
— Какой секрет? — Я объяснил ему.