Весьма недовольная ее решением, я передумала рассказывать ей о моем с Томасом разговоре по этому поводу в 1970 году, за год до его смерти. Раз я была не в состоянии предоставить ей доказательства и этого разговора – ни аудио-, ни видеозаписи, – так зачем же мне тогда это было делать? Признаюсь, ее отношение меня уязвило. Первые несколько лет после выходки Томаса я и слышать не желала о том лете. Он быстро это усвоил. Раз-другой в его речи проскальзывали намеки, но полученного в ответ взгляда хватало, чтобы оговорки больше не повторялись. Но время шло, и с ним росло мое любопытство. Я отказывалась верить в то, что Томас покинул дом ради искусства. Я никогда не запрещала ему рисовать. И предполагала, что моя кузина была права: в деле замешана женщина. На некоторое время мои подозрения легли на хозяйку дома, в котором он остановился. Она была на добрый десяток лет старше Томаса, но привлекательности ей было не занимать. Я видела ее фотографию в одной из статей в журнале «Лайф». Из той же статьи я узнала, что тот год она провела в Европе, и мои страхи утихли. Однако вскоре мне пришла в голову мысль, что, должно быть, у него был кто-то еще. Я не знала, кто именно. Может, это была одна из посетительниц его выставок. Может, он встретил кого-то из местных, пока заправлял автомобиль или совершал покупки в супермаркете. Тогда в Гугеноте существовал педагогический колледж: это могла быть и студентка. Кем бы она ни была, вполне вероятно, что Томас хотел уйти от меня к ней, но их роман потерпел неудачу. Возможно, их отношениям было предназначено остаться недолгой любовной связью.
После того, как доктора обнаружили у Томаса рак толстой кишки, я решила расспросить его. Я совершенно не представляла, как на мне скажется подтверждение худших опасений. Но не могла смириться с неизвестностью. Я не желала, чтобы Томас унес с собой в могилу тайну того лета. Как бы я не хотела верить в жизнь после смерти, я знаю, что ее не существует. И в Рождество мне представился подходящий момент. Мы отправили близнецов в гости к моей сестре и ее семье. Мы остались в доме одни. Я приготовила ему виски с лимонным соком, налила себе большую порцию хереса, а затем отнесла стаканы в гостиную, где Томас устроился у камина. Тогда он начал постоянно жаловаться на холод. Он с удивлением посмотрел на свой напиток, но принял его с благодарностью. Мы выпили за праздник. И не стали упоминать, что он станет нашим последним. Я сказала, что хочу его кое о чем спросить. Он, наверное, и понятия не имел, о чем же. Я сказала, что хотела бы узнать о том лете, когда он ушел. Я хотела знать, был ли он с другой женщиной.
Не колеблясь ни секунды, он ответил: «Нет».
Что же, в таком случае, он делал, спросила я. Он улыбнулся и сказал, что попросту рисовал. В тот самый миг, когда переступил порог, он знал, что вернется, поэтому бросился в работу с головой. В его распоряжении был огромный дом. Он расставил мольберты в разных комнатах. В других оставил блокноты. Когда ему надоедал один замысел, он переходил к другому. Многое из нарисованного никуда не годилось, и многое было уничтожено, но это позволило ему найти свой собственный стиль. Я спросила, уверен ли он, что его летняя, так сказать, картина жизни не включала в себя женщину? Может, уничтожал он как раз ее портреты. «Конечно, нет», – ответил он.
И для меня этого было достаточно. Его слова принесли мне огромное облегчение. Но у меня оставался еще один вопрос: а как же Рудольф де Кастри? Я недоумевала, почему Томас оборвал с ним все контакты, как только вернулся тем летом из дома, ежели прежде они были с ним так близки. Как вы можете догадаться, меня это вполне устраивало. Он служил причиной, по которой Томас отдалился от меня и детей. И, признаюсь, после возвращения Томаса я была полна решимости уничтожать каждое из писем, которое мог бы прислать Рудольф де Кастри. Но больше от него Томас не получил никаких известий.
Услышав это имя, Томас пришел в крайнее возбуждение. «Я бы предпочел, чтобы ты не упоминала этого человека в моем присутствии», – сказал он. Я спросила, почему. Он долго смотрел на полыхавший огонь, и мне показалось, что он пытается уйти от ответа. Но стоило мне подняться, чтобы отнести наши пустые стаканы в раковину, как он произнес: «У Рудольфа де Кастри было очень много идей».
Да, ответила я, помню.
«Нет, я не об этом, – сказал Томас. – Он был геометром».
Это слово показалось мне очень странным, и я спросила: «Он был математиком?»
«В некотором роде, – согласился Томас. – У него были свои представления о живописи и об искусстве; и эти представления были совсем неподобающими. Поначалу они восхищали меня, поскольку мне казалось, что с их помощью я сумею достичь новых высот в своем творчестве. Он высказывал заявления, принимаемые мною за метафоры, за максимы, которым должен следовать художник. Но за ними скрывалось нечто большее».