Менелаю из Спарты не нужна броня. Он не надел ее, когда троянцы подожгли корабли греков, кинувшись в гущу сражения прямо с койки, в одной набедренной повязке и простыне, но не став от этого менее смертоносным. Разглядывая свой нагрудник по возвращении из Трои, он пришел к выводу, что из всех вмятин и зазубрин на нем ни одна не стала бы причиной смерти, а в чем тогда смысл? Но в путешествия нагрудник отправляется с ним и всегда висит над тем троном, на котором он устроится, чтобы дать возможность поделиться своими размышлениями с любым, кто решит спросить. И все непременно спрашивают.
Именно этот человек сходит с корабля на пристань Итаки, в полной тишине, если не считать шелеста легкого ветерка. Именно этот человек проходит по коридору, образованному его воинами, впитывая взглядом все: толпу, женихов, советников, царицу. Это он, тот, кто жег крепости, умерщвлял младенцев, стоял над телами павших царей, кто за волосы отволок свою неверную царицу назад в Спарту, это он,
Он подходит молча к Пенелопе.
Прочие представители знати и сановники, прибывая на Итаку, обычно идут сначала к ее советникам как к представителям отсутствующего царя. У Менелая нет времени на это старичье – его взгляд устремлен прямо на царицу, стоящую в окружении служанок в покрывалах. Его взгляд скользит к Пиладу – мгновение – и уходит в сторону. По мере приближения к дамам его улыбка расцветает. «Что предвещает блеск белоснежных зубов меж полных подвижных губ? – гадают они. – Сорвет ли он с них покрывала, расцелует ли их щеки, повалит ли наземь?» Чего мясник Трои не сможет сделать с женщиной, чей муж оставил ее давным-давно?
Пенелопа не видела Менелая больше двадцати лет, с того момента, как все царевны Спарты были выданы за разных царевичей и царей. Тогда единственными его словами, обращенными к ней, стали: «Так, значит, это ты вылупилась из утиного яйца вместо лебединого?» – и все засмеялись, решив, что это очень смешно. Пенелопа тоже улыбнулась, потупившись, а позже, будучи всего лишь маленькой девочкой, рыдала у себя в комнате.
И вот он приближается.
Замедляется.
И сияет при виде нее так, словно скрывающее ее покрывало, и расстояние в двадцать лет, и война, и море, и кровь, и предательство, и нарушение всех клятв – это ничто, ничто! Дела давно минувших дней, мелочь, не заслуживающая внимания.
И раскидывает руки.
– Пенелопа! – восклицает он.
И одним взмахом загрубевших от песка рук царь Спарты сжимает свою свояченицу в крепком, удушающем объятии.
Ткань тяжело хлопает на ветру. Волна плещется о причал. Чайка негодующе кричит в вышине. Я заставляю ее захлопнуть клюв, жестом приказываю убираться вместе с сородичами подальше, глушу резкие крики стаи гнездящихся на утесах птиц, которые с писком скачут по стенам из грубого камня. Оглядываюсь, не видит ли меня кто-то из богов, – на мгновение мне кажется, что копье Афины блеснуло в толпе, но она прячется, едва оказавшись обнаруженной.
Ни один мужчина не касался Пенелопы вот уже почти двадцать лет. Конечно, ее сын Телемах, когда был совсем мал, чтобы понимать, что такое быть мужчиной, брал ее за руку, прятался за ее юбками, бежал к ней за утешением. Но те дни прошли, пусть даже он остался ребенком, который пытается отрастить взрослую бороду.
К тому же ни один мужчина
Это и длится целую вечность, и очень быстро заканчивается.
Менелай отступает, оставляя руки на плечах Пенелопы. Сияет, сжимая их, и на мгновение кажется таким довольным этой встречей, что может не сдержаться и снова наградить ее долгим, крепким объятием, выражая свой умилительно-простодушный восторг. Оглядывается и замечает старейшин острова, толпу женихов, служанок, Пилада. Теперь он позволяет взгляду на мгновение дольше задержаться на Пиладе и улыбается, снова улыбается и кивает, как знакомому, если не как другу.