Когда вы впервые приехали в Блумингтон – когда ты помогла ей найти Дом иллюзий, – свет был нестерпимо ярок. Стояла поздняя весна, и деревья в молодой, блестящей зеленой листве выглядели потрясающе. Теперь листья горят оранжевым и красным, а коричневые, кружась, слетают наземь. Год умирает, и ты тоже умрешь, точно умрешь. Этой же ночью.
Машина останавливается на подъездной дорожке примерно в четыре часа утра и затихает. Тошнота подкатывает к горлу. На капот падают листья, ветер с бумажным шорохом уносит их прочь. Наконец она протягивает руку и отстегивает ремень, но ты все еще не сводишь глаз с лужайки. Два темных силуэта пересекают ее – похожи на собак, но не совсем. Койоты? Дикая природа прекрасна всегда, но после ужасов этой ночи два темных силуэта кажутся столь чудесными, что у тебя горят щеки.
– Смотри, – говоришь ты негромко, указываешь пальцем.
Она дергается, словно ты ее ударила. Потом смотрит в ту же сторону. Ты ждешь, что она умиленно заворкует.
– Твою ж мать, – говорит она. Подается ближе к тебе, говорит прямо в ухо: – Ты сказала «смотри» и ничего не объяснила, я, блин, думала, ты увидела кого-то, кто нас убить хочет. Сейчас ночь. Ты совсем сбрендила?
Пинком она распахивает дверцу, койоты опрометью кидаются в лес. Ты видишь, как она врывается в Дом иллюзий. Ее силуэт проступает на фоне поочередно вспыхивающих окон – кухня, ванная, спальня – потом все окна гаснут.
Ты выходишь из машины и садишься под стеной дома, откидываешь полы зимнего пальто назад, словно это смокинг. Чуть погодя койоты возвращаются, трусят небрежно по лужайке. И олени, и лисы, и никто не обращает на тебя внимания, словно ты часть пейзажа, словно тебя тут вовсе нет.
Ты могла бы тоже лечь в постель. Или сесть за кухонный стол и любоваться животными через оконное стекло. Но это, думаешь ты, все равно что сдать эту ночь в музей – отделить ее от себя и слишком быстро забыть. Посиди, подумай, говоришь ты себе. Не забывай о том, что происходит. Завтра ты наверняка оттолкнешь это от себя. Но пока ты здесь – помни.
Задница онемела от влажной травы. По лужайке, точно по сцене, бродят дикие звери. Твой автомобильчик, словно крепкий жеребчик, стоит на подъездной дорожке, молчаливый и светлый, остывает после долгого пути. Птицы передают рассветную морзянку. На краю поля для гольфа по гребню холма плетется группка пьяных студентов, останавливается, смотрит на тебя – возможно, принимает тебя за привидение, – потом спускается с холма на дорогу. «Будем ли мы брести, мечтая о потерянной Америке любви, – писал Аллен Гинзберг[51], – минуя голубые автомобили в проездах между домами, по дороге домой к нашему немому коттеджу?»[52]
И подобно тому, как запястье проворачивается чуть быстрее, когда дверная ручка готова поддаться, так и движение ночи к рассвету чуть ускоряется перед наступлением дня. И хотя тебе не освободиться от нее вплоть до летнего солнцестояния, хотя тебе предстоит падать во тьму вместе с зимой, вместе с твоей подругой, сейчас свет просачивается в небе, и ты присутствуешь здесь телом и душой, и ты не забываешь.
Утром женщина, запугавшая тебя до недуга, варит кофе, пошучивает, целует тебя, нежно массирует тебе голову, будто ничего и не было. Будто ты выспалась и начался новый день.
Никто не знает твоей тайны. Все, что ты делаешь (проводишь большим пальцем по подбородку в поисках колких светлых волосков, застегиваешь молнию на жестком сапоге, поворачиваешь высокий стакан, проходясь по нему влажной губкой, хлопаешь по раскаленному, воняющему чернилами принтеру, взмахиваешь на пороге дома черной бутылкой вина, оттягиваешь на груди потную футболку, замедляя ритм беговой дорожки, раскрываешь бумажник, чтобы заплатить за брокколи и прокладки, греешь спину у огня, скрещиваешь руки на груди, выступая перед аудиторией, плотным почерком пишешь конспект, пока другие болтают, смеешься этим твоим блеющим смехом, вынуждающим людей обернуться), – все окрашено тем, что ты знаешь, а они – все эти обычные люди – не знают.