Хозяин велел мне после обеда подняться в мастерскую. Я подумала, что он хочет, чтобы я помогла ему с красками, которые ему понадобятся для картины, изображающей концерт. Когда я вошла в мастерскую, его там не было. Я полезла на чердак. Стол, на котором мы растирали краски, был пуст – хозяин не выложил для меня никаких материалов. В полном недоумении я спустилась обратно в мастерскую.
Он уже пришел и стоял, глядя в окно.
– Садись, Грета, – не оборачиваясь, сказал он.
Я села на стул, который стоял перед клавесином. До клавесина я не дотронулась – я прикасалась к нему, только когда вытирала пыль. Сидя на стуле, я рассматривала новые картины, которые хозяин повесил на заднюю стену. Слева висел пейзаж, а справа – картина, на которой женщина играла на лютне. На ней было платье с чересчур глубоким вырезом. Рядом стоял мужчина, обнимая ее за плечи. Еще там была старуха, которой мужчина протягивал монету. Картина принадлежала Марии Тинс и называлась «Сводня».
– Нет, не на этот стул, – сказал хозяин, наконец отвернувшись от окна. – Здесь сидит дочь Ван Рейвена.
«Я сидела бы здесь, если бы он собирался включить меня в картину», – подумала я.
Хозяин принес еще один стул с львиными головами и поставил его недалеко от мольберта, но боком, так что, сидя на нем, я была повернута лицом к окну.
– Садись сюда.
– Зачем это? – спросила я, пересаживаясь.
Раньше я никогда не садилась в присутствии хозяина. У меня опять побежали по спине мурашки.
– Помолчи. – Он открыл ставню, чтобы свет падал прямо мне в лицо. – Гляди в окно.
И он сел на стул перед мольбертом.
Я поглядела на шпиль Новой церкви и сглотнула. Я чувствовала, что у меня напрягаются скулы и расширяются глаза.
– Теперь посмотри на меня.
Я повернула голову и посмотрела на него через левое плечо.
Наши взгляды встретились. У меня вылетели из головы все мысли, кроме одной – что цвет его глаз похож на внутреннюю стенку устричной раковины.
Он как будто чего-то ждал. Я почувствовала, как у меня каменеет лицо – от страха, что я не смогу сделать то, что ему нужно.
– Грета, – тихо сказал он.
Больше ему ничего говорить не понадобилось. Мои глаза наполнились слезами, но я их сдержала. Я поняла.
– Не шевелись.
Он собирался меня рисовать.
– Ты пахнешь льняным маслом, – недоуменно сказал отец.
Он не верил, что запах может въесться в мою одежду, кожу и волосы просто оттого, что я убираю мастерскую художника. И он был прав. Он словно догадался, что я теперь сплю в комнате, где находится льняное масло, и что я часами позирую, впитывая в себя этот запах. Он догадывался, но не смел сказать это вслух. Слепота отняла у него уверенность в себе, и он не доверял собственным мыслям.
Годом раньше я, может быть, попыталась бы помочь отцу, сказать что-нибудь, подтверждающее его мысли, приободрить его и добиться, чтобы он сказал, что думает. Но теперь я просто смотрела, как он молча сражается сам с собой, словно жук, упавший на спину и неспособный перевернуться.
Матушка тоже догадывалась, хотя пока не осознавала своей догадки. Иногда я не могла заставить себя посмотреть ей в глаза. Когда же заставляла, видела на ее лице смесь недоумения, гнева, любопытства, обиды. Она пыталась понять, что случилось с ее дочерью.
Я привыкла к запаху льняного масла, даже поставила бутылочку с маслом возле своей постели. Утром, одеваясь, я смотрела сквозь масло в окно, восхищаясь его цветом. Это был цвет лимонного сока, в который капнули немного свинцово-оловянной желтой краски.
Я теперь позирую в платье этого цвета, хотелось мне сказать родителям. Он рисует меня в таком платье.
Вместо этого, чтобы отвлечь отца от запаха, я стала рассказывать ему о другой картине хозяина:
– Молодая женщина играет на клавесине. На ней желто-черная жилетка – та же самая, что была на дочери булочника, – белая атласная юбка, а в волосах белые ленты. В изгибе клавесина стоит другая женщина, которая держит в руках ноты и поет. На ней зеленый плащ, отороченный мехом, и под ним голубое платье. Между двумя женщинами на стуле, повернувшись к нам спиной, сидит мужчина.
– Ван Рейвен? – перебил меня отец.
– Да, Ван Рейвен. Но нам видны только его спина, волосы и рука, придерживающая лютню за шейку.
– Он плохо играет на лютне, – оживленно сказал отец.
– Очень плохо. Поэтому он и сидит к нам спиной – чтобы не было видно, что он и держать-то ее толком не умеет.
Отец хохотнул. Его настроение исправилось. Ему всегда нравилось слышать, что богатый человек плохо играет на каком-нибудь музыкальном инструменте.
Но развеселить его не всегда было так просто. По воскресеньям я порой испытывала в родительском доме такое напряжение, что радовалась, когда у нас обедал Питер-младший. Он, по-видимому, заметил, с каким беспокойством поглядывает на меня матушка, как сердито бурчит отец, как мы иногда подолгу неловко молчим, что редко бывает в отношениях между родителями и дочерью. Питер никогда ничего об этом не говорил, сам никогда не хмурился и не смотрел на нас с недоумением, не терял дара речи. Наоборот, он легонько поддразнивал отца, льстил матушке и улыбался мне.