И кефаль пришла. Большой стаей осела в самом устье речушки, в заповедном Степановом месте, и стала с жадностью пожирать корм, смытый с гор и предгорий. И вместе с кормом, не замечая заделанных крючков, всасывала вязкие приманки. И белые кусочки пенопласта дергались, прыгали, подскакивали на жилке, и Степан Лагутин, сутулый, сухой старик, еле успевал снимать больших сильных рыб. Предчувствие все же не обмануло его. Но все, что он ни делал. — снимал ли рыбу с крючков, наживлял ли приманку, забрасывал ли снасть в море, — все это было не так, как раньше, не было той живой радости. И Степан знал, отчего это, и уже несколько раз сплюнул с досады, как бы отмахиваясь от тех дум, которые навязались ему под навесом. Но они не уходили, они сидели в нем так же цепко, как крючки во рту у кефали. Только там-то можно их оторвать, хоть и с мясом, а тут вряд ли. Тут они в самое сердце впились, так что уж он до конца будет помнить. До последнего вздоха. Будь ты неладен!..
Вейка
Он приходит на ее могилу каждое воскресенье, зимой и летом, в дождь и ветер, в любую погоду. Садится на скамейку и смотрит, смотрит неотрывно на фотографию, заделанную под стекло в верхней части цементного креста. На фотографии пожилая женщина, серьезная, даже строгая, мало чем похожая на ту, с которой он прожил пятнадцать лет. Та была веселая, недаром и прозвали ее Вейка. Любила одеваться во все яркое, цветастое. Но так одеваться она начала только с того дня, когда они стали жить вместе. А до этого не следила за собой, вернее, следила, но одевалась во что придется: в черное — так в черное, в серое — так в серое. А он к этому времени уже совсем погибал. На то были свои причины.
Отвоевав, он не нашел жены, куда-то уехала с кем-то, забрав все, что можно было увезти, и продав все, что можно было продать. Опустевшую комнату, конечно, заняли, и пришлось ему жить в общежитии. Поначалу еще пытался как-то наладить свою неуютную жизнь: приоделся, завелись кое-какие вещи, но все чаще одолевала пустота, и он стал выпивать. Сидел в пивной один и пил горькую, не понимая еще, что самое страшное одиночество — это когда человек пьет один на один с собой. И наступил такой день, когда его уволили с работы и выписали из общежития. Правда, он тут же устроился на другой завод и перебрался в другое общежитие, но и там проработал недолго — до первой получки, и снова запил, и опять был уволен. К тому времени, как встретиться с Елизаветой Николаевной, он совсем уже дошел до жалкой жизни. Целыми днями высиживал в маленьком сквере в надежде на какой-нибудь случай, который сведет его с таким же, как он, бедолагой, но только, в отличие от него, тот будет при деньжатах и угостит его.
В один из таких нерадостных дней к нему подошла незнакомая женщина. Села рядом и стала молча глядеть на него. Была она в платке, в плюшевой черной жакетке, круглолицая, баба бабой, и он, взглянув на нее, отодвинулся, занятый совсем другими заботами.
— Смотрю на вас и не могу понять: до пенсии лет еще, наверно, двадцать, так что не пенсионер, а целыми днями сидите, — сказала она.
— Ну и что?
— Да вот интересно, на что же живете.
— А вам чего? Милиция, что ли?
— Ну какая я милиция! А только хожу каждый день с работы через этот садик и каждый раз вижу вас. И все вы одни...
— А мне никого и не надо.
— Это верно, если кто сильно обидит. Бывает так.
— А вас что, тоже обидели?
— Я войной обижена. Мужа у меня убили там.
— Не одна вы такая.
— Это верно...
— А у меня моя стерва куда-то умотала с другим. А в письмах писала «жду, жду». Но и то ладно, хоть в войну не сбежала. Было о ком мечтать. — Он замолчал.
— Ну а дальше?
— А чего дальше? Дальше ничего не было.
— Невеселая у вас линия.
— Уж какое веселье...
Они еще немного поговорили, и женщина ушла. Но на другой день снова села рядом.
— Холодно сегодня.
— Да.
— Ждете кого-нибудь?
— Некого мне ждать...
— Знаете что, идемте ко мне. Уж ради нашего знакомства бутылочку разопьем.
— У меня нет денег, и поэтому никакой бутылочки быть не может.
— Если я приглашаю, значит, я и угощаю. А уж вы не отказывайтесь, не обижайте меня.
Жила она на Кировском проспекте, в коммунальной квартире, занимая небольшую комнату, заставленную всякими необходимыми вещами.
— Садитесь, как вас, извините, не знаю? Не спросила пораньше-то, — накрывая стол простенькой скатертью, сказала женщина. — Меня Елизаветой Николаевной.
— Василий Николаевич.
— Значит, отцы у нас Николаи. Чего ж они, Николаи, таких незадачливых нас на свет выпустили?
— Это от них не зависело. Такая уж невеселая у нас с вами линия, как вы говорите.
— Это верно. А что, правда, будто можно по линиям на руке всю жизнь человека рассказать и предсказать?
— Говорят, есть такие умельцы. Только ни к чему это. И без них все ясно.